телефону и слышим... Что же мы слышим?.. Слышим ее, Риточкин голос... Да, мы слышим ее голос, но не верим ушам своим!..
— Риточка, это ты?.. — говорит Раечка и не садится, а падает на стул, ноги ее не держат.
— Да, мамочка, это я!
— Ты живая?.. Скажи одно только слово: ты живая?..
— Вполне!
И мы слышим — да, слышим!.. — как она смеется!
— Где же ты?.. Откуда ты звонишь?..
— Мы на Таити, оба, я и Эрик...
— Где-где?..
— На Таити!
— На Таити?..
— Да, на Таити!
— Что такое — Та-и-ти?..
Надо вам сказать, и вы меня поймете, что у нас, у всех троих, в те минуты немножко помутился разум...
— Таити — это остров!.. В Тихом океане!.. На нем еще жил Гоген!.. — И снова смех.
— Гоген?.. Причем тут Гоген?.. И Таити... Зачем вам Таити?..
— Мы хотим быть свободными!..
— Свободными?..
— Да, свободными!
— Так вам что — мало Америки?..
— Мы хотим быть совсем свободными!.. От всего!.. Я тебе потом все объясню!.. А сейчас мы заканчиваем!..
И в трубке — гудки, гудки...
Мы смотрим друг на друга. И верим, и не верим. Она?.. Звонила?.. Таити?.. Гоген?.. Может быть, это слуховые галлюцинации?..
Так... Звоним в Кельн... Занято. Звоним опять... Да, да, они звонили... Они?.. Вы уверены — это они?.. А кто же еще?.. Матильдочка, милая, но причем здесь Таити?.. О, Райхен, дорогая, вы не знаете моего сына! От Эрика можно ожидать и не такого!.. Они хотят быть свободными?.. Что это значит?.. Вы думаете, они это знают?.. Но если они хотят — пусть будут!..
— Пусть будут... — Арон Григорьевич побарабанил по столу, наигрывая какой-то сложный мотив. — Пусть будут...
Он поднялся, покряхтывая, разминая затекшие ноги, прошелся по комнате, постоял перед письменным столом, глядя на рамку с фотографиями.
— Я отлично понимаю, дорогой мой, что это совсем не простой вопрос. Слишком многое разделяло людей и народы в прошлом... Заставляло ненавидеть, проливать кровь, убивать... До каких, спрашивается, пор?.. Ведь мы уже не дикари с дубинами в руках, у нас компьютеры, интернет, ракеты летят в космос, к Марсу, Юпитеру... — Он помолчал, повернулся ко мне.
— Но я в нее не верю, в эту вашу ассимиляцию... Память... Пока она существует... Пока она существует и жжет вот здесь... — Он приложил к груди руку и болезненно сморщился, — Освободить человека от памяти... Но разве это не значит — превратить его в идиота, в дебила?.. В бессмысленное животное?.. В зверя?.. Получается замкнутый круг. Вы не находите?..
— Нет, — сказал я. — Не думаю, что все так безнадежно.
— Какой же выход?..
— Не знаю. Но знаю, что надо искать... Кстати, они еще там, на Таити? Что они делают?..
— Риточка работает переводчиком в туристическом центре, а ее Эрик нанялся в компанию по добыче кораллов, он ведь отличный пловец, ныряльщик... Что ж, дай им бог... — Арон Григорьевич порылся в пачке писем на письменном столе и положил передо мной открытку. — Вот, полюбуйтесь...
На открытке был снятый с воздуха остров, похожий на брошенный в океан кусок ярко-зеленого малахита, в окружении рифов, над которыми пенились и кипели белые буруны.
— И они не собираются, возвращаться?..
Арон Григорьевич пожал плечами:
— Пока нет...
— Вот видите... Давайте выпьем за ваших ребят, за Таити... — предложил я.
Мы разлили по стопкам остатки коньяка и чокнулись.
— Возможно, вы правы, — задумчиво проговорил Арон Григорьевич. — Помните, у пророка Исайи: «Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком... И младенец будет играть над норою аспида...» Правда, — усмехнулся он, — пророк Исайя вероятно имел в виду весьма отдаленную перспективу... Но что же... Будем верить... Ведь и в самых безнадежных обстоятельствах всегда имеется хотя бы один шанс... Хотя бы один-единственный, но он имеется... А вы как думаете?..
— За Таити!..
— Да, за Таити...
Ночь кончалась, над Нью-Йорком занимался тусклый рассвет. Я подошел к окну, чтобы раздвинуть рамы, впустить в комнату свежий воздух. Все вокруг, внизу и вверху, заволокло сырым туманом, клокастым и грязным, как непромытая овечья шерсть, и не утренней свежестью, а удушьем пахнуло мне в лицо...
Я захлопнул раму. За стеклами клубился туман, непроницаемый для солнечных лучей, густой, тяжелый... Казалось, мы в самолете, летим сквозь сплошные облака, заполнившие вокруг все пространство, но где-то там, впереди, посреди синего океана лежит малахитовый остров, над ним, в прозрачном небе, сияет золотое солнце, щебечут птицы, в плоский песчаный берег, ласково журча, плещутся волны... Там, впереди...
ТАМ, ВЫСОКО В ГОРАХ
Все, все было хорошо, прекрасно, даже великолепно — и горы в подтаявших за лето снежных шапках, и разбросанные по склонам заросли рыжего зверобоя и лиловой душицы, и лохматые, усыпанные кроваво- красными ягодами кусты шиповника, и стелющийся над разогретой солнцем землей пьяноватый аромат яблочной падалицы вперемешку с запахом сухих, увядающих трав, — да, все было бы прекрасно, если бы не камень, застрявший, судя по рентгеновскому снимку, где-то в нижней трети мочеточника, и не жесточайший приступ, который привел Якова Теля в больницу, открытую недавно, в соответствии с рекомендациями современной медицины, не среди городской суеты, а в горах, и если бы, в дополнение ко всему, не совершенно неожиданная встреча здесь, в больнице, с человеком, которого Яков презирал, мало того — всей душой ненавидел. Это был Евгений Парамонов («Евг. Парамонов», как подписывал он свои опусы), зам. главного редактора городской «Вечёрки»...
— Ба-ба-ба! Знакомые все лица!.. — пророкотал над ухом у Якова раскатистый баритон, когда пару дней спустя после прихода в больницу Яков, осваивая общий для всех ритуал, стоял утром в туалете над писсуаром с полулитровой баночкой в руке. Писсуаров было штук пять или шесть, и над каждым стояли больные с такими же баночками, томясь надеждой увидеть, как о стеклянное донце звякнет камешек или хотя бы высеется песок.
Если бы голос принадлежал кому-то другому, Яков наверняка бы тоже вздрогнул — до того был он