пригоршню желтеньких таблеток ношпы. И когда стоял над ванной, в которой Парамонов помещался лишь согнув ноги в коленях, поймал себя на том, что чувствует едва ли не такое же облегчение, что и Парамонов, лежащий в ней с помягчевшим, разгладившимся лицом.
Явился врач, молодой, с бреттерскими усиками и золотым кольцом на пальце, одобрил действия Якова, пощупал пульс — тут же, пока Парамонов сидел в ванне, и ушел. Вскоре они вернулись в палату. Парамонов повеселел, поправил одеяло, взбил смятую в ком подушку, а когда в дверь заглянула сестричка проверить, все ли в порядке, сморозил что-то в том смысле, что если ей захочется отдохнуть, вторая кровать свободна...
— А ничего девочка, верно?.. — подмигнул он Якову, когда дверь сердито захлопнулась, и усмехнулся. — Конфетка!.. —
Усмешка вышла слабенькой, смешок, прозвучавший за нею, получился жиденьким, но их было не сравнить с теми утробными стонами, которые слышались тут час-полтора назад.
Яков присел на табурет, как и все в палате выкрашенный белой краской, и принялся объяснять то, к чему пришел на собственном опыте: камень может выйти, а может и не выйти, но продвинуться к выходу, что тоже важно, вообще же имеется много различных способов, например, травы... Он рассказывал о целебном действии ромашки, спорыша, зверобоя, мяты перечной, барбарисового корня, пока не обнаружил, что Парамонов, бывший его заклятым врагом, заснул и даже похрапывает во сне. Только тогда Яков поднялся и вышел, осторожно притворив за собой дверь.
На другой день обоих смотрел доктор Фрадкин, маленький, смуглый, стремительный, он и по коридору не шел, а летел, полы его халата распахивались от стены до стены, как крылья. И глаза у него были горячие, карие, взгляд — энергичный, бодрящий, хотя в то же время какой-то виноватый: разговаривая с больными, он словно извинялся за несовершенство медицины и собственное неумение добиться быстрых и радикальных результатов.
— Старайтесь, — сказал он Якову. — Бегайте, прыгайте, скачите на одной ножке... Делайте все, лишь бы вытряхнуть из себя камень...
— А если не поможет?..
— Поможет, должно помочь... А нет — попробуем достать его петлей, чтоб не доводить дело до операции...
Яков знал, что это за штука — «петля», и все, что знал, выложил Парамонову, который подсел во время обеда к его столу — сообщить, что камень, как показал контрольный, снимок, пока не сдвинулся ни на миллиметр. Он был мрачен, угрюм и становился все мрачней и угрюмей, пока Яков описывал связанную с петлей процедуру.
— Бр-р-р... — передернул он плечами. — А на Западе, говорят, есть препараты — запросто камни растворяют...
— Так то на Западе... — Якову хотелось поддеть Парамонова, сказать, что гнилой Запад нам не пример (излюбленный пассаж, повторяющийся чуть ли не в каждой парамоновской статье), но он сдержался.
— Ну и бог с ним, с Западом, — сказал он. — А мы давайте бегать... Завтра же и начнем...
— Да, да, — согласился Парамонов, — и прямо с утра!.. — В тусклом его взгляде засветилась надежда.
На следующий день утро было чудесное — воздух так и вибрировал от птичьего щебета, горные вершины наливались румянцем, сизые от ночной росы травы никли к земле... Они бежали по лесной дорожке — впереди ровным спортивным шагом, с прижатыми к бокам локтями бежал Парамонов, за ним, немного приотстав, пыхтел полноватый Яков, опустив лобастую голову, похожий на упрямого, устремленного вперед бычка... Потные, усталые, но довольные тем, что приступили к активным действиям, возвратились они к себе в отделение и потом, прихватив у себя в палатах баночки, стояли рядом, напряженно следя, не булькнет ли выскочивший наружу камень, боясь упустить заветный этот момент...
— С кем это ты только что сидел на лавочке? — спросила Соня, жена Якова, когда дня три-четыре спустя отыскала его вечером в больничном скверике и он, увидев ее издали, торопливо устремился к ней навстречу. — Поразительно похож на Парамонова...
— Так это и есть Парамонов, — сказал Яков.
— Ну и глупо, — сказала Соня. — Глупо и не остроумно. — Она не любила, чтобы над ней подтрунивали. В отличие от Якова, Соня была суховатого сложения, худенькая, с резким, отрывистым голосом и строгим, не склонным к легкомысленным шуткам лицом школьной учительницы, что и не удивительно, поскольку она и в самом деле была школьной учительницей русского языка и литературы, а к Якову все годы замужества относилась как к способному, но выкидывающему неожиданные коленца ученику, за которым необходим постоянно глаз да глаз.
— Глупо-то глупо, — сказал Яков, — а только это и взаправду Евгений Парамонов.
— Тот самый?.. — Соня поставила на скамейку сумку с принесенной Якову домашней снедью и опустилась рядом.
— Да, — сказал Яков, пожевав пухлыми губами. — У него тоже камень и, представь, тоже в нижней трети мочеточника... Мы с ним теперь по утрам вместе бегаем, делаем зарядку...
Соня, казалось, и слушала, и не слышала его объяснений.
— И ты... — проговорила она тихо, — ты можешь... С ним... После всего...
— Да, могу, — сказал Яков. — Как бы тебе объяснить... Здесь все мы, как братья... Товарищи по несчастью... — Он вздохнул, присел около жены и примиряюще погладил ее по колену. Соня молчала. — Ты принесла кутикулы?
Это было еще одно средство против камней: пленки, выстилающие куриный желудочек, сушились, толклись в порошок, его принимали трижды в день по столовой ложке перед едой. Сведущие люди гарантировали (как, впрочем, и во всех других случаях) отличные результаты.
— Маловато, — вздохнул Яков, повертев бумажный кулек.
— Тут всего ложек десять, не больше.
— Пока хватит, — сказала Соня. И вдруг зажглась: — Может, ты еще и этого своего нового дружка угощать станешь?..
— Соня, — мягко укорил ее Яков, — в тебе клокочет наша еврейская непримиримость. Нельзя так. Ты бы видела, какой у него был приступ...
— Я нехорошая, — сказала Соня, — я, скверная, злая... Только знал бы ты, сколько я по разным столовкам бегала, чуть не на коленях эти кутикулы вымаливала, даже на птицефабрику ездила...
Она вдруг заплакала, что с ней случалось крайне редко.
— Братья... Это надо же!.. — говорила она, не стирая слез, проложивших две дорожки на ее запыленных щеках — часть пути она ехала в маленьком автобусе-коробочке, часть шла пешком, уступая дорогу вздымавшим пыльные шлейфы машинам. — Дрянь... Гадина... Подлый антисемит... Или ты что, забыл, что он о тебе писал?..
— Я ничего не забыл, — сказал Яков. Он достал из кармана платок, послюнил кончик и стер следы слез с ее лица. — Но знаешь, страдание очищает... Это не я, это, Достоевский... Уж ему-то ты можешь верить...
— А я не люблю твоего Достоевского, — сказала Соня. — Он как был антисемит, так и остался, и не очень-то его каторга очистила...
— Ну, вот,— поморщился Яков, — для тебя весь мир делится на семитов и антисемитов... Нужно быть шире...
— Господи, — сказала Соня, — и как я за тебя, дурака такого, замуж вышла?.. — Она вынула из хозяйственной сумки блинчики, аккуратно уложенные между двух глубоких тарелок и политые сверху сметаной. — Ешь, — сказала она. — Ешь при мне... — И вручила Якову завернутые в салфетку вилку и нож.
— Ты ошибаешься, — сказал Яков, поставив тарелку на колени и принимаясь за блинчики. — Я не дурак, я гуманист... И вообще — надо верить в человека...