Все это, в общем-то, сильно смахивало на розыгрыш, но, приглядевшись к его бледному лицу с тонким носом и бескровными губами, я не заметил на нем и следа усмешки. Напротив, он с таким уважением, даже восторгом смотрел на мой стол, что я и сам невольно уставился на него, но, кроме стопки бумаги, перечерканных листов и заляпанной чернильницы, ничего не увидел.

Мне пришлось усадить его почти насильно.

Кажется, он воспринял это как-то по-своему, придав моему самому естественному движению нелепую многозначительность, и, примостясь, наконец, на краешек стула, с чувством особой доверительности и благодарности ткнулся коленкой в мою ногу.

Потом он сказал, что ему очень нравится наша газета.

Что он регулярно читает нашу газету. Что ему кажется, только очень талантливые люди могут делать такую газету.

Ему было не больше сорока двух — сорока трех, и уже поэтому он не походил на пенсионера, который принес в редакцию мемуары из эпохи русско-японской войны. В нем ничего не было и от изобретателя фотонной ракеты — я уже знал, что те не зачесывают волосы таким жиденьким пробором, волосок к волоску. Скорее всего, все-таки, он походил на графомана, особенно если учесть его огромный портфель.

Он все никак не мог сладить со своим портфелем. То клал его на стол, то запихивал между ножками стула, то прижимал к груди — огромный, потрепанный портфель, вдобавок — страшно тяжелый, судя по звуку, который он производил, когда Политанский опускал его на пол.

Я уже видел перед собой манускрипт, отлично переплетенный в картон, оклеенный дерматином, с фамилией автора на титуле и заголовком в затейливых вензелях, и потом — полтысячи страниц прозы, бисерными буковками, а может быть, это даже лиро-эпическая поэма в гекзаметрах, пока еще только первая часть, а всего задумано двенадцать, или что-нибудь в том же духе. И вот теперь — первая проба, первый риск,— и он сидит передо мной, и у него першит в горле, и он говорит, говорит, говорит, о том, как он любит нашу газету, и он действительно ее любит, и любит нас всех, любит, чтобы его тоже полюбили, и не судили слишком строго.

— Я не поэт,— сказал он, перехватив мой взгляд, брошенный на портфель, и застенчиво хихикнул.— Не поэт, не журналист и вообще не писатель... Ведь чтобы стать журналистом или писателем, нужны большие способности?..

Я пробормотал что-то в том духе, что во всяком деле нужны способности.

— Но в таком ведь — особенно?.. Я читал вчера вашу статью и, между нами, она мне очень понравилась...

Черт возьми!.. Я заскрипел стулом, пытаясь отодвинуться от Политанского, но он подвинулся вслед за мной и положил свою ладошку мне на колено.

— Да, очень понравилась... Знаете, мне очень хотелось бы научиться писать, как вы... Но ведь это так трудно, ведь правда?..

«А что, если ему попросту сказать, чтобы он убирался?» — подумал я. Но он смотрел мне в глаза таким светлым, непорочным взглядом, что я сдержался и на этот раз.

Я сказал, что испытывал, глядя на Политанского, нечто вроде легкого страха. Я не точно выразился: действительно, страх я испытывал, но страх не за себя (смешно было бы его бояться), а за него самого. За то, как он себя ломает, корежит, унижает — и робостью, и сладостными улыбками, и этой неумелой, неловкой лестью, и в конце концов ради чего? Идите и бросьте, хотелось мне сказать, идите и бросьте в первую канаву то, что там лежит у вас в портфеле,— каким бы оно ни казалось вам значительным и великим,— нет и не может быть на свете ничего такого, ради чего стоило бы так унижать себя и измываться над собой!

Я тогда не понимал еще самого главного: ничуть он не корежился, ничуть не ломал себя, это было бы хорошо, если бы ломал, если бы он только притворялся таким робким, боязливым, таким ничтожнейшим из смертных и распластывался по земле из хитрости, из потаенной подлости,— это было бы еще хорошо,— но самое-то главное, что он таким вот и был на самом деле, таким, каким казался — таким он и был!

Но я еще не мог догадаться об этом и только с нетерпением ждал, чтобы он выложил, наконец, то, что там лежало у него в портфеле, и ушел.

— Я принес вам свой первый опыт... (Ага, наконец-то!) Маленький опыт... Но ведь все начинают с малого, ведь правда?..

Я поспешно согласился.

— Если разрешите, я сейчас вам покажу...

— Да,— сказал я.— Да, конечно же!

— Если вы хотите что-нибудь подправить — я буду только рад...

Я почувствовал облегчение: дело двигалось к концу.

— Но учтите, ведь это мой самый первый опыт, самый первый... Первый опыт часто бывает неудачным...

О дьявольщина!

— Да,— сказал я,— бывает. Неудачным. Первый опыт.

— Вот видите,— сказал он,— вы даже сами это признаете... Вот видите...

Честно говоря, я был даже несколько разочарован, когда, порывшись в портфеле, он протянул мне обыкновенный тетрадный листок. На нем скупо и точно, в несколько строк, излагалась информация о молодежном вечере, который состоялся такого-то числа в городском Дворце культуры. Больше ничего...

Спустя пару дней его информация была напечатана, и с тех пор Политанский стал появляться в редакции раза два, а то и три в неделю.

С информациями в нашей газете всегда было туго — все мы мечтали о подвальных статьях, а подписываться под пятью строчками... Политанского это не смущало. В информациях, которые он приносил, не содержалось ничего сенсационного, но они регулярно печатались у нас на третьей, четвертой, а то даже и на первой полосе.

Если я бывал занят, он терпеливо ждал, примостясь на широченном диване, взбугренном выпирающими пружинами и звучащем при всяком прикосновении, подобно органу в Домском соборе. Впрочем, он уже перезнакомился со всеми в нашей редакции и при каждом удобном случае просил, застенчиво жмурясь:

— Зовите меня просто — Саша...

Но мы называли его «Александр Александрович»: самым старшим из нас был редактор, ему едва исполнилось двадцать восемь лет.

Мы были молоды.

Ах, черт побери, как же дьявольски молоды мы были!

Прежде чем встретиться под редакционной крышей, мы жили за тысячи километров друг от друга — в Кишиневе, Москве, Одессе и Южно-Сахалинске. Неизвестно, какой силой вытряхнуло нас из обжитых, комфортабельных гнездышек и швырнуло в самый центр величайшей в мире степи. Летом она превращалась в пыльное пекло, зимой бураны переворачивали автобусы, вокруг чадно тлеющих терриконов кучились шахтерские мазанки времен тридцатых годов, и жалкие прутики вдоль четко спланированных кварталов Нового города обещали тень и прохладу через пятнадцать лет. «В гробу я видел эту романтику!» — повторял Миша Курганов, и мы принимались взахлеб вспоминать томную негу пляжей Ланжерона, молдавские виноградники и московские рестораны, в которых, кстати, никто из нас еще не бывал.

Мы притворялись циниками. Мы жили на частных квартирах, у слободских куркулей, мы поклонялись Хемингуэю и учились у редактора курить трубку. Мы презирали нашу газету; малый формат, три номера в неделю... Мы угрюмо мечтали сделаться когда-нибудь собкорами большой центральной прессы — на Кубе или на Гавайских островах. Мы не ставили ни в грош нашу работу: любой каменщик кладет кирпич на долгие годы — кому нужен вчерашний номер или взятое на прошлой неделе интервью?.. Мы стыдились нашего редактора, который курил трубку и вычеркивал из наших статей самые яростные наскоки на вельможных дураков, лицемеров и бюрократов.

Мы нежно любили нашу газету. При обстоятельном разборе, с нею не могла сравниться ни одна газета на свете. А что было бы, дай нам большой формат?.. Мы уважали своего редактора. Конечно, у него были недостатки, но из всех возможных редакторов он был, в конце концов, самым лучшим. Мы любили

Вы читаете Раскрепощение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату