аналогичную ритмическую антитезу второго и третьего стиха во второй, третьей и пятой строфах; третьего и четвертого стихов в третьей, четвертой и седьмой строфах).
Обнаруживается в стихотворении и звуковая антитеза. Ключевые слова стиха «страсть» и «любовь» не только играют роль лейтмотивов, но и вызывают соответствующее антитезное противостояние. Причем особенно рельефным, естественно, является контраст наиболее звучных, сонорных согласных
А вот соединение антитез: сначала синтаксической, а затем лексической, метро-ритмической и звуковой – внутри одной строфы:
Перед нами именно определенный принцип художественной организации, а не единичное противопоставление со строго конкретным содержанием. В этом, в частности, убеждает переход от развертывания антитезы «за власть – страсть» в первых пяти строфах к прославлению любви в шестой строфе. Стоило завершиться первой антитезе, как гимн любви оказывается реализацией антитезы новой: страсть – гибель, любовь – смерть. Антитеза эта, кстати, сближает написанного на историческую тему «Антония» с «современной» любовной лирикой «Венка», не случайно в первом издании это стихотворение было отнесено к циклу «Из ада изведенные». Ведь в стихах названного цикла и вообще в лирических стихотворениях этого периода отражается облик находящегося на грани грандиозных потрясений мятежного мира и вместе с тем жажда страстного движения навстречу этим потрясениям – «следом! следом! следом!» Одно из таких отражений – образ «любви-гибели», «всесжигающей страсти»:
Отмеченная связь является одним из подтверждений справедливости того, что написал Брюсов Г. И. Чулкову по поводу цикла «Правда вечная кумиров»: «Это античные образы, оживленные, однако, современной душой» 11 .
Итак, грандиозная и величественная мысль-страсть, увековеченная мастерством, воплотилась в цельном и стройном словесном сооружении, основными композиционно организующими принципами которого являются нагнетание и антитеза – столь же ораторские, сколь и рационалистические формы поэтического выражения. Поэтому-то они и оказываются столь уместными при воссоздании «общей истины» и «чувства мира». Чтобы глубже раскрыть содержательность отмеченных антитетических построений, напомним, что рационализм Брюсова не означает господства в его лирике какой-то единой рационалистической концепции бытия. Попытка найти «единую истину», как и «единого бога», приводит его к скептическому тезису:
Отсюда возникает естественное стремление чисто количественно охватить все, не столько разрешая, сколько фиксируя противоречия, ничему не предаваясь душой окончательно: 'Будем молиться и дню и ночи, и Митре и Адонису, Христу и Дьяволу. 'Я' – это средоточие, где все различия гаснут, все пределы примиряются' 12 .
Или о том же в стихах:
Охват противоречий, застывавших в скульптурной изобразительности лирического «мига», как раз и реализуется в брюсовской антитезе – одном из основных принципов организации его поэтических произведений. Переведенный же во временную плоскость этот образ лирического пантеона оказывается цепью непрерывных изменений, чередой перевоплощений, сплошной смесью принимаемых и отвергаемых поэтическим 'я' обликов. Потому-то отдельные «миги» хотят не только объективироваться, но даже и персонифицироваться, воплотиться в соответствующих им героев.
Говоря о стихах «историко-мифологического» цикла, сам Брюсов неоднократно подчеркивал их всеобщую лиричность. 'Отличие их от сонетов Эре-диа важное, – писал он, например, Горькому. – У того все изображено со стороны, а у меня везде – и в Скифах, и в Ассаргадоне, и в Данте – везде мое 'я'' 13 . Действительно, в самом характере лирического 'я' была заложена склонность к постоянным перевоплощениям в славных и сильных «любимцев веков», которые более всего отвечали эстетическому идеалу Брюсова, а также удостоверяли общезначимость воплотившейся в них мысли-страсти. При этом отнюдь не обнаруживается какая-то единственная, интимная, индивидуальная связь именно с данным историческим персонажем. Наоборот, 'везде мое 'я': и в «Скифах», и в «Данте», и поэт-мастер персонифицирует, отчеканивает и сохраняет лирический миг, придает ему общезначимость, адресует к вечности, но при этом теряет теплоту индивидуальных проявлений человеческой жизни. Общие же признаки персонифицируемых переживаний – обобщенность и количественный максимализм:
При всех различиях «Халдейского пастуха» и «Ассаргадона», «славы» и «дерзновения» их объединяет и роднит с «Антонием» гигантское и беспредельное «все». Потому при всей энергии лирического переживания оно порой кажется приподнятым на какие-то котурны, в нем ощущается несколько нарочитая взвинченность, безмерность. И в самом жаре и огне страстного энтузиазма неожиданно проглядывает на минуту взгляд «холодного свидетеля», уже готовящегося к очередному перевоплощению. Соответственно, рационализм, ораторство и мастерство 14 , как мы это видим в «Антонии», выступают основными стилеобразующими принципами, отвечавшими такому типу авторского лирического сознания.
Для уяснения его специфики равно важны и подчеркнутая в только что приведенном отрывке из письма к Горькому вездесущность брюсовского лирического 'я', и то, что в каждом новом стихотворении, в каждом очередном перевоплощении перед нами как бы другое 'я'. На последнем Брюсов настаивал тоже с большой энергией: 'Критики любят характеризовать личность лирика по его стихам. Если поэт говорит 'я', критики относят сказанное к самому поэту. Непримиримые противоречия, в какие с этой точки зрения впадают поэты, мало смущают критиков… Но в каждом лирическом стихотворении у истинного поэта новое 'я'. Лирик в своих созданиях говорит разными голосами, как бы от имени разных лиц… Индивидуальность поэта можно уловить в приемах его творчества, в его любимых образах, в его метафорах, в его размерах и рифмах, но ее нельзя прямо выводить из тех чувств и тех мыслей, которые он выражает в своих стихах' 15 .
Конечно, «прямо выводить» индивидуальность из выраженных мыслей и чувств недопустимо. Но ведь здесь с ненавистным Брюсову субъективизмом выплескивается и единый лирический субъект, – и, кроме крайностей полемического рассуждения, в этом отражается одно из существенных противоречий поэзии Брюсова, как и ряда близких ему художников начала нового века. Брюсовские порывы к многоликости оказываются лишенными единого личностного центра, а с ним и внутренней целостности поэтического мира. Ведь целостный поэтический мир развертывается во множестве, конечно, различных, конечно, противоречивых, но и непременно органически связанных друг с другом поэтических проявлений. Брюсовская же «жизнь стихом» оказывается принципиально раздвоенной: с одной стороны, перед нами «стообразный» свидетель всех реальных переживаний и дел, закрепляющий их, перевоплощающийся сегодня в Данте, завтра – в Ассаргадона, послезавтра – в Антония, а с другой – «в последней глубине» мастер, заковывавший все это в сочетания слов. И теряющиеся при этом внутренняя связь и органичность поэтической личности как бы выдвигают вместо себя своеобразную формальную замену – цельность и чеканную организованность стихового построения.
Примечания
1. В первом издании сборника (М., 1906) стихотворение было включено в цикл «Из ада изведенные».