Вы говорите о дурных
Ваш, любящий и мятущийся
Лев Гомолицкий.
Нашел в «Перезвонах» скитников[166]. Как интересно было бы познакомиться ближе, вплотную. Записывают ли то, что читается на беседах Скита? Как это было бы впоследствии интересно[167].
5. Гомолицкий – Бему
22/IX-26 г.
Дорогой и многоуважаемый
Альфред Людвигович!
Писал я Вам во Францию[168], может быть, слишком поспешно под впечатлением грубой работы, которая очень тупит человека, но имеет свое воспитательное значение. Теперь с тем большим сознанием засел за литературную работу.
За это время, как я сижу дома, я настойчиво занят своими делами. Главным образом стараюсь уяснить себе самого себя и, по Вашему совету, пересмотрел Пушкина. Результатом этого пересмотра следующие мысли:
Заслуги Пушкина неотъемлемы, для своего века он велик, для последующего – он плодородная почва. Но не следует ли задуматься над тем, что мы, имея кредит в международной лавочке, принуждены всё еще возвращаться всё туда же – за сто лет назад (1799 (!) – 1837). Художественность – разве об этом приходится говорить, разве это не само собой разумется? А мы до сих пор не можем преодолеть, всё спорим, сражаемся с хорошим, но всё же прошлым (чредою сходит младость и т.д.)[169] (не в этом ли футуризм? не это ли совремённая реакция к Пушкину?). Ведь не отсылаем же мы всякого пишущего стихами к Тредьяковскому за справками о стихосложении! А между тем в спорах мы проглядели поэзию – она остановилась, ее почти нет, ибо в ней есть всё, вплоть до внешних признаков национальности, но русской души – нет, той самой, которая пёрла отовсюду, но едва знакома с нашими поэтами. А ведь это естественнейший, необходимейший шаг после знакомства с законами языка и художественностью. Наша литература, призванная сказать свое слово, лишена главного органа выражения, ибо выразительницей народной души (если таковые есть у народа, а у русского ли народа нет души!) – есть поэзия.
Вот что я думаю о Пушкине и поэзии. Что касается меня, Альфред Людвигович, Вы советуете мне вернуться к обычной структуре стиха. «Стих требует строгой одежды – говорите Вы – так четче и виднее самому недочеты». Я, помнится, посылал Вам ритмы еще до того времени, как к ним коснулась обработка, написанные под свежим впечатлением стихов. Теперь я знаю, что ритмы требуют рода поэзии особого и особой формы произведения. Всё это и сейчас молодо, только прощупывается мною, и я уверен, что, когда покажу Вам результаты моей дальнейшей работы, Вы измените свое мнение. Главное достоинство ритмов то, что,
Мой путь, Альфред Людвигович, пока я пришол вплотную к традициям русской литературы (это случилось сейчас) – разнообразен. Я сознательно побывал во всех лагерях русской поэзии вплоть до футуризма (уничтожая свои ученические произведения, пережил радость захлебывающегося художества, когда тема безразлична, и наслаждение освобождения от традиций, и муки воплощающейся мысли). Теперь я знаю, что значит заблуждение; мысль, пойманная со стороны внеобщего течения народной думы – заводит часто в губительные дебри; и я оценил значение русской прозы и бесславие русской поэзии. Я ни с чем не сражаюсь, ничего противоположного прошлому не ввожу, я иду только своей дорогой, туда, куда ведет меня моя индивидуальность. Наоборот, я пойду рука об руку с очистителями русского языка, ибо, если Вы уловляли что-либо запутаное в моих стихах, это ничто иное как результаты – не направления, не непонимания – но муки воплощающейся мысли. Тем более, что мысль эта уже не мысль от углубления во жизнь духа. С духом не могли справиться не одни русские стихи – и Уитмэн писал свои одухотворенные поэтические откровения – прозой, отказавшись ото «сладенькой патоки рифм». Но это заблуждение – дух не чужд гармонии – он сама гармония и поэзия; он должен поместиться в стихи, правда преобразуя их, поднимая их до своей глубины от пошлости побрякушек.
Пусть скитники подумают об этом. Мне очень хотелось бы услышать их голос. Но до сих пор мы еще не знакомы достаточно, т.е. я-то вовсе ничего не знаю о их жизни. Писал мне Болесцис, правда с дороги, и,
м<ожет> б<ыть>, мой ответ не дошол до него. Если он уже в Праге или же скитники знают его адрес, пусть передадут ему мое письмо, которое я вкладываю в этот конверт.
Привет Скиту, привет Вам, дорогой Альфред Людвигович, привет из моей кельи.
Лев Гомолицкий.
Острог.
«На бледном коне улыбается всадник; с седла наклоняясь, глядит прямо в мутные блики расширенных глаз; поднимает к груди своей и – точно ласка забытая матери, каждая ласка его! Золотая надежда восходит сжигающим сонцем, и метят лучи его прямо в избитое серце. Мастями покрыто промерзшее синее тело, повито одеждами тяжкими, бережно сложено в мягкой душистой траве под ветвями, склонившими плод, соблазнявший беспечную Еву: его мутно-синие соки – прозрачны: на сонце видна серцевина, – но нет в ней семян и пророчества будущих жизней... Покой. Все мертво – все беззвучно, как тени, все призрачно...»
Отзвук слепительной сказки, которую где-то питало мое человечье усталое серце, скрывая от взглядов насмешливых разума и от протянутых кончиков пальцев ослепшего духа!
6. Гомолицкий – Бему
