Альфред Людвигович!

 Благодарю Вас за весточку, которая всегда радует меня, каких бы размеров ни была она. Я и не думаю считаться с Вами ответами, так как знаю, что Вы очень заняты, и, как Вы знаете, пишу всегда, когда мне есть что писать. Я рад за свое Дуновение, так как оно связано с красивым периодом моей юности, когда в борьбе рождалась моя настоящая жизнь. Тогда всё вокруг было красочно, певуче и значительно, и я не мог писать иначе как стихами. Случайно я обмолвился в Дуновении: «Уходят... сверкающие песни и, разлетясь, падают во тьму»[176]. А оно оказалось пророчеством. Дуновение – это песнь посвящения, которую я пропел. Я не хочу писать ничего больше о Дуновении, чтобы не повлиять как-либо на Ваше мнение. Мне хочется услышать его целиком, без расчетов на всё то, что заставило меня писать так именно, как я писал. Вчера я даже написал Вам длинное письмо о многом касающемся моего творчества. Но сегодня я отложил это письмо до другого раза и пишу вновь, именно ввиду этого. Вы заметили, что на обложке Дуновения стоит два четных года. Осенью прошлого строго периодически меня посетило похожее настроение. Эти состояния (наиболее полно для 24 года описано в свете[177] – длилось неделю) у меня всегда сопряжены с подъемом всех способностей – ума, воли и творчества. В прошлом году я, конечно, был уже не тот. У меня был четырехлетний опыт и я кое-что читал и знал. Я почувствовал, как, впрочем, и всегда, в таком же положении, необходимость разобраться в себе и удалиться от всего рассеивающего. Я приостановил все знакомства, закрылся в маленькой дверной нише, замурованной с одной стороны, а с другой отделенной от комнаты дверью, и здесь на площади кв. 1? арш., при лампе днем и вечером, заперся почти от всего внешнего, чтобы обдумать и взвесить свою жизнь и самого себя. Тут, после последнего письма к Вам я написал книгу Солнце, где просмотрел всю свою жизнь, весь свой маленький опыт[178], начал две другие и наметил (и приступил к выполнению) несколько переводов, которые должны стать параллельно моим работам в будущем. Со всем этим я Вас познакомлю, а Солнце пришлю так же, как Дуновение, но после некоторой обработки и упорядочения. В этой книге, которая должна стать если не выше, то наравне с Дуновением (я лично вижу в ней крупный шаг вперед и семена будущих деревьев), есть много поясняющего Дуновение и всего меня. Но достаточно обо мне.

 Мне писали, что Годы прекращаются[179]. Как это жалко. Потому жалко, что в Годах я видел много хороших задатков и Годы росли, и потому еще, что теперь очень мало журналов, где действительно интересовались бы будущим русской литературы. И положение в этом смысле всё ухудшается.

 Перечитывая старые Сов<ременные> Записки, я наткнулся на автобиографический отрывок Бальмонта, где он рассказывает о своих встречах со смертью. 22-х лет в порыве юношеского волнения на почве любви он выбросился в окно из третьего этажа[180] . Поэт сломал обе бедряные кости, руку и рассек висок. Целый год понадобился на преодоление этой глубокой жизненной раны, и, несомненно, такой человек подстрелен уже навсегда. Он свидетельствует, что этот роковой случай дал толчок расцвету его творчества, жадности к жизни. После этого Бальмонт становится понятным целиком, а творчество его приобретает живой интерес. Всё объясняется глубоко психологически, а не отвлеченными рассуждениями о Ницше и реакции. В сущности, каждый приходит сказать одну идею или один момент своей жизни. Что бы было Бальмонту в самом начале так просто пояснить себя? Но с другой стороны, что помешало ему это сделать?

 Чем дольше я смотрю в туман прошлого русской поэзии, тем крупнее и значительнее вырастает перед моими глазами фигура Державина. Под неуклюжестью, внешней рассеянностью жизни в нем скрывался очень глубокий, вдумчивый и значительный человек. Может быть, только обстоятельства светской жизни не дали достаточно развернуться этим задаткам. Я не буду говорить о силе и яркости его таланта – это сразу бросается в глаза; я хочу Вам напомнить один эпизод жизни Державина, который Вы, может быть, забыли в деталях или не достаточно внимательно вгляделись. В объяснении к оде Бог (как- никак переведенной на многие языки) Державин пишет:

 «Автор первое вдохновение или мысль к написанию сей оды получил в 1780 г., быв во дворце у всенощной в Светлое воскресенье, и тогда же, приехав домой, первые строки положил на бумагу, но, будучи занят должностию и разными светскими суетами, сколько ни принимался, не мог окончить оную, написав, однако, в разное время несколько куплетов. Потом, в 1784 г., получив отставку от службы, приступил было к окончанию, но так же по городской жизни не мог; беспрестанно, однако, был побуждаем внутренним чувством и для того, чтобы удовлетворить оное, сказав первой жене своей, что он едет в польские свои деревни для осмотрения оных, поехал и, прибыв в Нарву, оставил свою повозку и людей на постоялом дворе, нанял маленький покой в городе у одной старушки-немки, с тем, чтоб она и кушать ему готовила; где, запершись, сочинял оную несколько дней, но, не докончив последнего куплета сей оды, что было уже ночь, заснул перед светом; видит во сне, что блещет свет в глазах его, проснулся, и в самом деле воображение было так разгорячено, что казалось ему, вокруг стен бегает свет, и с сим вместе полились потоки слез из глаз у него; он встал и в ту же минуту при освещающей лампаде написал последнюю сию строфу, окончив тем, что в самом деле проливал он благодарные слезы за те понятия, которые ему вверены были».

 Вы знаете, как я исключительно интересуюсь всем, что касается литературы, и потому меня очень заинтересовало Ваше обещание (глухое и краткое) сообщить нечто о ваших литературных планах. Но тем не менее, при первой возможности буду знакомить Вас с течением моей работы и постараюсь закончить и прислать мне дорогое Cолнышко[181].

Уважающий Вас

            Лев Гомолицкий.

9. Гомолицкий – Бему

     3. III. 27.

     Острог. Замок

  Дорогой Альфред Людвигович!

 Давно собирался Вам написать, но то увлекала работа, то, протягивая руку к почтовой бумаге, я чувствовал, что письмо еще не готово во мне самом.

 Три раза говорил я с Рафальским; читал Своими Путями, выслушивал внимательно всё, что говорил мне Рафальский о «Дуновении» и Ритмах. Сам Рафальский благоговейно декламирует Маяковского[182], а свое творчество превращает в ювелирную работу. Я вслушался в Маяковского, внимательно перечел отрывки – я не доверяю Маяковскому. Во 1. Он что-то очень предупредительно спешит за настоящим моментом, во 2. он клевещет на Уитмана[183]. Никогда Уитман не имел ничего общего с Маяковским. Маяковский только поверхностно перелистнул Уитмана. Но действительно всё лучшее в Маяковском есть бледная пародия на Уитмана. Маяковский совершает преступление, так как создает в русском читателе превратное понятие об Уитмане[184]. Необходимо дать хороший перевод Leaves of Grass и ряд статей о творце Новейшего Завета, так как эта удивительная книга есть прямое продолжение Евангелия и отстает от него так же, как Евангелие отстает от Пятикнижия.

 Рафальский говорил, что, может быть, представится возможность издать сборник Скита. Это хорошая мысль, надо только возможно полно использовать случай. Формат, платье, шрифт, расположение материала, содержание – всё должно слиться и дать цельное впечатление. Как бы была у места впереди сборника Ваша вступительная статья![185]

 Литографированный сборник или ежемесячник очень удачная мысль, если его внешний вид вполне отвечает художественным запросам. Я видел нечто подобное в Варшаве у студентов. Но у них это были бледные листки слегка подрезанного обыкновенного формата писчей бумаги, неряшливые и совершенно неразборчивые. У нас в Остроге в распавшемся теперь литературном содружестве Четки очень практиковались рукописные «издания» и почти ежемесячно выходил журнал нормального формата книги, около 100 стр. номер. Я пришлю Вам статью об Уитмане его друга

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату