внизу медленно перекатывались черные, замерзающие волны… И возле самого своего уха она ощутила судорожное дыханье фаланги, и в следующий миг ядовитые челюсти паука вцепились ей в затылок…

Лариса Сергеевна пыталась освободиться, пыталась кричать, но страшные челюсти все ближе и ближе подбирались к ее горлу. Напрягая последние силы, Лариса Сергеевна перевесилась через перила моста — и паук отпустил ее…

Она летела легко и свободно, как в утреннем сновидении, и ее крик, отразившийся эхом от бетонных перекрытий моста, не встречал больше никаких препятствий: этот крик жил теперь своей собственной жизнью.

Порыв ветра отнес норковую шапку Ларисы Сергеевны далеко от того места, где черные, тяжелые волны скрыли навсегда ее великий страх…

1986 1996

НЕУМИРАЮЩАЯ

Тихо, медленно, крадучись, в город приходил волчий час. Смутное время между ночью и днем, между тьмою и светом, время абсолютной предрассветной тишины, таящей в себе все, что угодно. Время самых глубоких, сияющих или мрачных снов. Время, смешивающее сновидения с действительностью и выталкивающее человека в какую-то иную реальность, о существовании которой он лишь смутно догадывается, но преступить границы которой никогда не решается…

Пустые, продрогшие улицы, зарывшиеся в осеннюю листву собаки, покрытые инеем скамейки, безжизненно поникшая в газонах трава, черные глыбы домов — все замерло в ожидании… В этот час между полночью и рассветом муки рожениц становились особенно нестерпимыми, у тяжелобольных начинались приступы, а тех, кто способен был любить, преследовали лихорадочные эротические видения.

Волчий час длится всего несколько мгновений, но от него зависит, каким будет рассвет.

* * *

Утро было морозно-свежим, ярким и сияющим. Красные рябины, трепещущее золото тополей, паутинки в воздухе, радостные голоса детей, бодрый лай собак — все это говорило о том, что продолжается бабье лето, что до настоящих холодов еще далеко, что можно на полдня уйти в лес реке, развеяться… Да, Леониду Павловичу было от чего развеяться! И в это утро, распахнув, как всегда, окно и выглянув с пятого этажа на улицу, он твердо решил провести эти выходные на свежем воздухе. Он так устал за последние месяцы! И если бы кому-то можно было пожаловаться на несправедливость судьбы, он наверняка бы излил свою душу — но жаловаться было некому. Его жене — все еще спавшей у стены, завешенной ковром — тоже приходилось не сладко. Да, Люба терпеливо делила с ним невзгоды — его невзгоды — и никогда не пыталась увильнуть от тех неприятных обязанностей, которые последнее время ей приходилось выполнять.

Размяв плечи и сделав несколько приседаний, Леонид Павлович встал в одних трусах возле окна и принялся глубоко дышать, как это научил его делать участковый врач Полищук. Вот так: предельно растягивая воздухом грудную клетку и потом резко выдыхая… Леонид Павлович прислушался: в соседней комнате было тихо. «Слава Богу, — подумал он, — по крайней мере можно спокойно принять душ… — еще один резкий вздох. — …Господи, как же это все надоело!..»

Надев на босу ногу шлепанцы, Леонид Павлович торопливо пошел в ванную, стараясь даже краем глаза не смотреть на громоздкий и жуткий предмет, занимающий половину прихожей. Но все-таки, как ни старался он зажмуриться, проходя мимо, глаз на какую-то долю секунды приоткрывался и выхватывал из полумрака прихожей контуры отвратительной, вертикально стоящей штуковины.

«Уфф! — мысленно произнес Леонид Павлович, вламываясь в ванную. — Сейчас же под холодный душ!..»

Он открыл было кран, достал бритвенный прибор, но тут же снова закрыл воду и прислушался. Да, в соседней комнате было совершенно тихо! Торопливо положив на место помазок с полоской крема, он вышел из ванной. Шагнул через коридор, подошел к двери. Этот тошнотворный запах! Запах мочи, экскрементов, немытого стариковского тела. Немного подождав, он толкнул дверь.

Она лежала, не двигаясь. Под скомканным, сбитым в кучу, пропахшим мочой одеялом. Лицо ее, как в течение всех последних недель, было нечеловечески-страшным: глубоко запавшие глаза, беззубый рот, хищно заостренный нос, пергаментная кожа в обрамлении седых, клочковатых, давно не мытых волос. Однако теперь ее лицо показалось ему еще более страшным: на нем отпечатались следы недавней агонии, последней в этой земной жизни напрасной борьбы.

— Она умерла… — еле слышно прошептал Леонид Павлович, глядя на ее опустившуюся челюсть и неподвижно смотрящие куда-то вбок, невидящие глаза. «Наконец-то…» — пронеслась у него в голове предательски-эгоистическая мысль, и тут же устыдившись ее, он торопливо прикрыл покойнице глаза и неуклюже подсунул под подбородок сложенное вчетверо полотенце.

Некоторое время он стоял возле развороченной, смятой постели — упитанный, коротконогий, волосатый, в широких семейных трусах — с сожалением и страхом глядя на покойницу.

Смерть матери не была для него неожиданностью. Еще неделю назад Полищук сказал ему, что надежд нет никаких и что не мешало бы заранее купить гроб и мясо для поминок. Леонид Павлович так и сделал: говядиной были забиты оба морозильника, а в прихожей стоял гроб. Но все-таки! Все-таки это была его мать. Та, что тридцать девять лет назад родила его в муках. Глаза Леонида Павловича вдруг стали влажными, и он, словно когда-то в детстве, заплакал — бездумно и безутешно. Но это продолжалось недолго. Смахнув волосатой ладонью слезы, Леонид Павлович вытер мокрую руку о трусы и пошел сообщать новость жене.

Люба уже встала. Она никогда не выходила на кухню непричесанной, и теперь, стоя возле зеркала, сооружала из своих длинных, покрашенных хной волос очаровательно-небрежную утреннюю прическу, всегда так странно волновавшую Леонида Павловича. И даже теперь в нем шевельнулось что-то вроде желания — хотя о каком желании можно было говорить в день смерти матери! — да, желания запустить руки в эту солнечную копну, растрепать эти рыжие космы, пробраться под халат, ощутить шелковистое тепло молочно-белой, молодой, ухоженной женской кожи. Эти женские волосы!.. Сколько в них скрытой чувственности!..

Люба была на восемь лет моложе него, но в ее зеленоватых, ребячливо-веселых глазах в последнее время стало что-то угасать, в сочных малиновых поцелуях появилась какая-то горечь, веснушчатый румянец поблек. Каждый день, приходя из своей библиотеки, Люба стирала загаженное белье, обмывала воющую, ненавидящую ее старуху… Впрочем, вряд ли можно было назвать ненавистью последние остатки эмоций полностью склеротизированного мозга; скорее всего, это был неосознанный, вывернутый наизнанку протест гибнущей материи — протест против самой жизни, приносящей человеку куда больше страданий, чем радостей.

— Люба, — сказал он, останавливаясь в дверях, — мать умерла…

Она, казалось, не поняла. Повернувшись к нему со щеткой для волос в руке, она только приоткрыла красиво очерченный рот, приподняла одну бровь. Потом молча вздохнула. Вздохнула с облегчением.

— Когда?.. — спросила она, словно теперь это имело какое-то значение.

Он пожал плечами.

— Думаю, ближе к рассвету… — хриплым, далеким голосом произнес он, чувствуя, что глаза опять наполняются слезами. — Тело еще не окоченело…

Люба подошла к нему, ослепительно-женственная, пахнущая утренним кремом и постелью, взяла его за руки, и он, словно ребенок, уткнулся лицом в вырез ее халата, словно тепло и запах молодого тела могли отвратить от него ту жуткую картину, которую он только что видел.

Через час пришел Полищук. Сел за стол, выписал свидетельство о смерти. Поливанова Таисия Карповна, шестьдесят девять лет… Врач вопросительно посмотрел на Леонида Павловича.

— Бальзамировать будете?

Леонид Павлович задумался. Его сестра, жившая в Омске, вряд ли смогла бы добраться за два дня, даже самолетом.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату