неизвестных мне страстей, даже ощущала запахи, совершенно не соответствующие моему «естественному» окружению.
Разумеется, первой моей мыслью было обратиться к психиатру, честно рассказать ему обо всем, попытаться «вылечиться». Но что-то удерживало меня от этого, что-то говорило мне, что со мной все в порядке и что такое двойное зрение — мое естественное состояние. И я держала в тайне знание о самой себе — до того момента, пока случай не вынудил меня внезапно раскрыть свои карты.
Экзамен по стилистике русского языка, упитанная, ухоженная дама с честно заработанным званием доцента, яркими губами и свежевыкрашенными и завитыми волосами, в рождественско-поросячьего цвета пушистой кофточке, жующая булку с дорогим швейцарским сыром… Она всегда что-нибудь жевала, ее двойной подбородок мерно двигался — туда-сюда, аккуратно наманикюренные пальцы выбивали легкую дробь на поверхности стола. Ей нравилось ставить студентам всякие оценки, она сортировала сдающих экзамены по степени их пригодности приносить пользу обществу — оценка была для нее приговором, клеймом или благословением.
— Пожалуй, я смогу поставить тебе тройку, — сказала она мне с той подчеркнуто-унизительной снисходительностью, с которой обычно обращаются к посредственностям. — Мне просто тебя жалко, у тебя такой болезненный вид…
Ее темные глаза игриво блеснули сквозь стекла очков, яркие, полные губы улыбались, золотые коронки что-то пережевывали.
Меня охватил гнев, внезапно и неизвестно откуда взявшийся гнев. Мой рот был плотно сжат, но внутри себя я услышала свой собственный, угрожающе-спокойный холодный, как лед, голос: «Чтоб ты подавилась!..»
О, теперь-то я понимаю, насколько низменным и недостойным было это мое желание! Какой ничтожной была моя жажда мести из-за какой-то там, совершенно ничего для меня не значившей оценки!
Однако назад пути уже не было, дело было сделано. Эта дама, честно заработавшая свое звание доцента, и в самом деле подавилась! Ее темные, вмиг наполнившиеся слезами глаза расширились до неузнаваемости, рот раскрылся, как у умирающей рыбы, она задыхалась. Я сидела напротив нее, не шелохнувшись, и хладнокровно наблюдала за ее мучениями. Потом встала, вышла из аудитории и позвонила из деканата в «скорую». Двое суток эта дама лежала в реанимации.
Меня очень испугал этот случай. Испугала собственная невозмутимость. Впоследствии я к этому привыкла — свыклась с мыслью о том, что встреча с иной реальностью требует от меня иных, не имеющих отношения к повседневности качеств.
Наряду с ошеломляющими, пугающими моментами, в моей двойственной жизни имелись и свои приятные стороны. Самой большой радостью для меня были и остаются полеты в пустом пространстве. Впрочем, пространство это вполне можно назвать обычным, повседневным, в нем есть все, что связано с присутствием других людей, с той лишь разницей, что никто… не видит меня! Да, это такое великолепное чувство, когда тебя никто не видит! В первый раз, когда я поднялась над домами и над деревьями, у меня слегка закружилась голова, как это бывает от бокала хорошего шампанского. Я летела! Мое тело без малейшего напряжения повиновалось движению моих мыслей, я не ощущала ни страха высоты, ни сопротивления воздуха, хотя первое время меня все же не покидало беспокойство по поводу того, что я могу ненароком врезаться в стену дома или в дерево, или задеть кого-то сверху… но этого никогда не происходило. Я двигалась в абсолютной пустоте, хотя вокруг меня — или, вернее, подо мной — текла обычная жизнь. Полеты мои становились все более далекими и рискованными. Однажды я забралась так высоко, что уже не видела под собой ни крыш, ни деревьев, ни земли, ни облаков. Я видела лишь тьму и звездный свет, я знала, что лечу с бешеной скоростью, рискуя навсегда затеряться в звездном сиянии бесконечности… Меня вернула на землю мысль о Жене Южанине.
Собственно говоря, я думаю о нем постоянно, порой даже не осознавая этого. И когда я встречаю его, мне становится почему-то стыдно, будто меня уличили в каких-то тайных помыслах. Я смотрю на него своими холодными, почти бесцветными глазами, и мое лицо абсолютно ничего не выражает. И Женя Южанин очень редко замечает, что я смотрю на него. Скорее всего, он вообще меня не замечает.
Теплые, бархатистые, темно-карие, слегка миндалевидной формы глаза, чуть смуглая, нежная, как у девушки, кожа, сочные губы… Женя Южанин красив. Мне в мои двадцать три года, чертовски трудно подавить в себе тягу к человеческой красоте. Я не раз пыталась это делать, потому что Женя Южанин почти никогда не смотрит в мою сторону, но мне это так и не удалось. И каждый раз, видя его высокую, широкоплечую фигуру, я в отчаянии кусаю губы и отворачиваюсь, чувствуя себя обделенной и униженной.
Это сочетание двух «ж» — Женя Южанин — почти магически действует на меня — я долго прислушиваюсь к отзвуку его имени в тишине огромного пустого пространства, я пью сладость недоступной мне в обычной жизни любви. Хорошо, что никто об этом не знает!
У Жени Южанина слишком много девушек.
И все-таки именно мысль о нем вернула меня на землю. Сидя на подоконнике, я ждала, когда, наконец, прозвенит звонок и из Большой физической аудитории хлынет толпа четверокурсников, преграждая дорогу всем, идущим по коридору.
Женя вышел, как всегда, в окружении нескольких поклонниц. Замерев на своем подоконнике, я неотрывно смотрела на него. Он улыбался, грациозно наклоняясь к девушкам, которые едва доставали ему до плеча, и до меня долетал его ни с чем не сравнимый, грудной, бархатистый, как и его глаза, переливчатый смех.
Он и на этот раз не заметил меня.
Был большой перерыв, многоэтажное университетское здание кипело от переполнявшей его жизни, мимо меня двигались какие-то люди, многие из них были моими знакомыми, кто-то здоровался со мной, хватал меня за локоть, что-то говорил мне… Я сидела на своем подоконнике, провалившись в бездну пустого пространства — и мимо меня проносилась жизнь…
Снова и снова я возвращалась ради него на землю. И иногда мне везло: Женя Южанин улыбался и кивал мне, и в его карих, бархатистых глазах загорался теплый свет…
На исходе зимы мне приснился сон. Я летела в сильный снегопад, внезапно силы покинули меня. С бешеной скоростью я понеслась к земле, я должна была разбиться… но что-то помешало этому. Может быть, последнее, предельное напряжение моей воли? Снег облеплял меня, на мне не было ничего, кроме легкой ночной рубашки. Мое тело стало неимоверно тяжелым, я падала вниз, вниз… И только у самой земли в миг, предшествующий катастрофе, что-то переменилось. Тьма и снег, и совершенно незнакомый мне пустой город, в котором меня никто, никто не ждал…
Проснувшись на рассвете, когда на кухне уже вовсю громыхали посудой и везде горел свет, поняла, что заболела. Ночная рубашка насквозь промокла от пота, во всем теле были дрожь и жар, во рту пересохло. Что-то внутри меня было не так.
Я слышала, как отец что-то говорит на кухне матери, слышала его надтреснутый, почти старческий смех, стук его костылей. Я почувствовала запах молочной каши и яичницы — и меня раздражало, что дверь в моей комнате неплотно прикрыта. Вот сейчас они позавтракают, и мать отправится в школу, к первому уроку, а отец останется дома и будет, как всегда, пилить меня за то, что я поздно встаю и не успеваю даже заправить постель. Что ему еще остается делать? Я его поздний, единственный ребенок, можно сказать, плод его старости, ведь когда я родилась, ему было под пятьдесят. Он ходит по квартире на костылях, с трудом переставляя изуродованные полиневритом ноги, с одной-единственной почкой, переполненный страшными воспоминаниями юности, — и он, как может, заботится обо мне. Он вообще считает чудом, что у него есть дочь, есть я.
А я тихо лежу в постели и прислушиваюсь к тому, что происходит внутри меня. Сон снова наваливается на меня, на этот раз без сновидений. Скорее всего, это даже не сон, а забытье больного, обессилевшего человека.
Каждый полет в пустом пространстве до предела изматывал меня.
Но на этот раз было что-то еще. Ненадолго проснувшись и лежа с закрытыми глазами, пыталась сосредоточиться на своем внутреннем состоянии, это доставляло мне какую-то болезненную радость. Постепенно передо мной стала вырисовываться совершенно непонятная мне, жуткая картина: влажное,