запахом зелени, что немаловажно для столичного жителя, весь день напролет вдыхающего смрадные запахи большого города. Здесь недалеко на улице Жюссьен есть сады, там сейчас цветут липы и альпийский ракитник. Стоит только бедному пленнику ощутить утром их аромат, и ему на целый день хватит этой радости, не так ли?
— Я понимаю, — сказал Жильбер, — но я так ко всему привык, что просто не обращаю внимания.
— Скажите лучше, что вы не так давно пришли в город, чтобы успеть соскучиться по деревне. Вы готовы? Тогда идемте работать.
Указав Жильберу на дверь, Жак пошел следом и запер за собой дверь на висячий замок.
На этот раз Жак проводил своего спутника прямо в ту самую комнату, которую Тереза накануне называла кабинетом.
Бабочки под стеклом, гербарии и минералы в темных деревянных рамках, книжный шкаф орехового дерева, узкий длинный стол под зеленым сукном, где в идеальном порядке были разложены рукописи, четыре темных кресла вишневого дерева с плетеными сиденьями из черного конского волоса — вот и вся обстановка. В кабинете царил безупречный порядок, все сверкало чистотой, но и глазу и сердцу в нем было неуютно. В этот пасмурный день слабый дневной свет едва просачивался сквозь сиамезовые занавески, и мрачное, холодное это жилище, где в остывшем очаге лежала черная зола, казалось лишенным не только роскоши, но простого достатка.
Лишь небольшой клавесин розового дерева на прямых ножках да скромные каминные часы с выгравированной на них надписью
Жильбер почтительно вошел в описанный нами кабинет; обстановка показалась ему пышной, потому что почти не отличалась от той, к которой он привык в замке Таверне; особенно большое впечатление произвел на него натертый паркет.
— Садитесь, — пригласил его Жак, указав на второй небольшой столик у окна, — сейчас я скажу, чем вам надлежит заняться.
Жильбер послушно сел.
— Вы знаете, что это такое? — спросил старик.
Он положил перед Жильбером разлинованный листок.
— Конечно, — отвечал тот, — это нотная бумага.
— Так вот, когда я сам чисто заполнял такой листок нотами, то есть, если я вписывал в него столько нотных знаков, сколько здесь может поместиться, я получал десять су. Эту сумму я сам себе назначил. Как вы полагаете, можете вы научиться переписывать ноты?
— Думаю, что смогу, сударь.
— Неужели вся эта мазня из черных кружочков, нанизанных на одинарные, двойные и тройные палочки, не сливается у вас в глазах?
— Вы правы, сударь, с первого взгляда я почти ничего в этом не понял. Но я буду стараться и научусь различать ноты. Вот это, например, «фа».
— Где?
— Да вот, на самой верхней линейке.
— А эта, между двумя нижними линейками, как называется?
— Тоже «фа».
— А вот эта, над той, что на второй линейке?
— «Соль».
— Так вы, стало быть, умеете читать ноты?
— Скорее, я знаю названия нот, но не знаю, как они звучат.
— А вы знаете, почему одни значки белые, другие черные, почему они имеют один, два или три хвостика?
— О да, это я понимаю.
— А вам знакомы эти вот обозначения?
— Да. Это — «пауза».
— А это что за значок?
— «Диез».
— А это?
— «Бемоль».
— Прекрасно! Ну что же, если вы не разбираетесь в музыке так же, как недавно — в ботанике, — проговорил Жак, в глазах которого загорелся огонек свойственного ему недоверия, — и так же, как несколько минут назад — в человеческих отношениях…
— Ох, сударь! — покраснев, взмолился Жильбер. — Не смейтесь надо мной.
— Что вы, дитя мое, вы меня удивляете! Музыка — это такой род искусства, который может быть доступен только после знакомства с другими науками, а вы мне говорили, что не получили никакого образования и ничего не знаете.
— Это правда, сударь.
— Да ведь не сами же вы придумали, что этот черный кружочек на верхней линейке называется «фа»!
— Сударь! — опустив голову, тихо заговорил Жильбер. — В доме, где я воспитывался, жила одна… одна юная особа; она играла на клавесине.
— Та, что занималась ботаникой? — спросил Жак.
— Она самая, сударь, и играла она превосходно!
— Неужели?
— Да, а я обожаю музыку.
— Все это еще не основание для того, чтобы выучить ноты.
— Сударь! Руссо писал, что нельзя считать человека совершенным, если он пользуется результатом, не стремясь познать причины.
— Верно. Однако там же сказано, — заметил Жак, — что от человека, приобретающего знание, ускользают радость, наивность, чутье.
— Это не имеет значения, — возразил Жильбер, — если процесс познания доставляет человеку такую же радость.
Жак удивленно взглянул на молодого человека.
— Вы не только ботаник и музыкант, вы еще и логик!
— К сожалению, сударь, я не ботаник, не музыкант, не логик. Да, я могу отличить одну ноту от другой, я понимаю условные обозначения, но и только!
— Вы, вероятно, можете напеть ноты?
— Что вы! Нет, не умею.
— Ну, это не важно. Попробуйте переписать эти ноты. Вот вам нотная бумага, но помните: вы должны ее беречь, она очень дорого стоит. Лучше бы вам сначала взять лист обычной бумаги: разлинуйте его и попробуйте на нем.
— Хорошо, сударь, я сделаю так, как вы мне советуете. Позвольте, однако, заметить, что я не собираюсь посвящать этому занятию всю оставшуюся жизнь. Чем переписывать ноты, которых я не понимаю, лучше уж стать общественным писцом.
— Молодой человек, вы думаете о том, что говорите? Берегитесь!
— Я?
— Да, вы. Разве писец может трудиться по ночам, зарабатывая на жизнь?
— Нет, конечно.
— Так вот послушайте, что я вам скажу: работая ночью, человек при желании может за два-три часа переписать пять-шесть таких страниц. Когда он научится работать так, чтобы ноты выходили округлыми, а черточки — ровными, а также сможет читать ноты, это ускорит работу. Шесть страниц стоят три франка, на