«Король был приведен на суд и обвинен в том, что он развязал войну против парламента и английского народа, что обманул общественное доверие и сделался непримиримым врагом государства. Но он отказался признать себя виновным, отрицал правомочность суда и всячески проявлял презрение к нему. Всеми участниками суда была подмечена одна деталь: когда короля обвиняли в крови, пролитой им в сражениях, где он лично присутствовал и командовал, он отвечал на это усмешкой и выражал сожаление, что не вся противная ему партия была перерезана, а только некоторые; и он не побоялся сказать вслух, что из всей крови, пролитой за время распри, его тревожит лишь кровь одного человека, имея в виду графа Страффорда. Судьи, видя его столь решительно устремленным к полному уничтожению своих противников и полагая, что бог покарает их, если они дадут королю уйти от заслуженного наказания и продолжать свои злодейства, приговорили его к смертной казни».
«Под охраной полка пехоты король был проведен из Сент-Джеймса в Уайтхолл. Он отказался от обеда, ибо утром принял причастие, но около полудня выпил красного вина и съел немного хлеба. Затем его провели через банкетный зал дворца на эшафот, пристроенный вплотную к окну второго этажа, затянутый черной материей, где посредине уже стояла плаха, а на ней — приготовленный топор. Отряды пеших и конных окружали эшафот со всех сторон, и множество народа пришло посмотреть на казнь.
Король произнес небольшую речь к сопровождавшим его, затем повернулся к палачу и сказал: „Я прочту короткую молитву, затем выброшу руки вперед“. Два человека в капюшонах и в масках исполняли обязанности палачей. „Мои волосы не помешают вам?“ — спросил король. Палач попросил убрать их под шапочку. Затем король снял плащ, опустился перед плахой на колени и после короткой паузы дал условленный знак. Палач отсек ему голову с одного удара. Многие вздыхали и плакали, а некоторые пытались смочить платки в его крови, словно это была кровь святого мученика».
Пол мастерской был усыпан обрезками бумаги, кусками бечевы, кое-где блестели оброненные литеры. Ритмично поскрипывал винт печатного станка. Часов в шесть вечера хозяин печатни отпустил мастерового, и Лилберн занял его место. Работа помогла ему разогреться, только по ногам все так же тянуло резким холодом. Низкие подвальные окошки и днем-то не давали достаточно света, а теперь и вовсе выглядели черными дырами под потолком. Ниши их были такими глубокими, что занавески приходилось задергивать специальной палкой.
Уайльдман, кутаясь в шотландский плед и придвинув с одной стороны свечу, с другой — фонарь, вглядывался в свежеотпечатанные листки, разложенные перед ним на наборной кассе. Сколько раз в таких ситуациях Лилберн зарекался давать друзьям читать свои произведения при себе, да все забывал. Ощущение было таким томительным, словно предстояло выслушать врача, закончившего осмотр опухоли.
Большие мягкие руки печатника аккуратно подхватывали чистый лист из стопки, запускали в щель под пресс. Поворот винта, скрип, поворот обратно, легкий отлипающий звук — и стопка готовых оттисков вырастает на сотую дюйма. Лист, поворот, скрип, обратно, лист, поворот, скрип, обратно… Наконец Уайльдман обернулся и, не глядя в глаза, спросил:
— Что вы собираетесь с этим делать?
— Представить завтра парламенту.
— Для парламента хватило бы и одного экземпляра. Ну, десяти. А вы уже перевалили за две тысячи.
— Обычная наша предосторожность. Неизвестно ведь, примут ли нас новые владыки, станут ли слушать. Неизвестно даже, пустят ли нас в Вестминстер или арестуют прямо на пороге. Вам рассказывали, что говорилось про нас недавно в совете офицеров? С каким жаром и остроумием ратовали за военный суд? «Военный судья успеет повесить двадцать человек, прежде чем гражданский управится с одним». Дивный способ оценки правосудия.
— Там звучали и другие голоса.
— Возможно. Но в данном деле нам нужно в первую очередь думать о том, чтобы наш собственный голос был услышан. Для того мы и мерзнем здесь допоздна над третьей тысячей экземпляров.
Уайльдман, наконец, посмотрел ему прямо в глаза, вздохнул:
— Мистер Лилберн, вы не обратили внимания на то, что Англия недавно стала республикой? Что в ней нет больше ни короля, ни лордов?
Лилберн на мгновение застыл на рукоятке винта, и печатник, ткнувшийся за прижатым листом, сбился с ритма и неодобрительно фыркнул. Колени уже ломило от холода, но воздуха в низком подвале едва хватало на троих, о том, чтобы внести жаровню, нечего было и думать.
— Мы боролись за свержение монархии, мистер Уайльдман, еще тогда, когда многие генералы заигрывали с королем.
— А теперь вы решили накинуться на республиканское правительство. Не за то ли одно, что оно правительство?
— Слово «накинуться» вряд ли подходит к тону и содержанию петиции.
Поскрипывание винта возобновилось.
— О да! Уже само название говорит о мягкости, миролюбии и терпимости автора. «Новые цепи Англии»! Ни больше, ни меньше. Звучит почти как «новые цели, новые успехи, новые утехи».
— Чем же вас так прельстила наша республика? Новыми невиданными судами, которые создаются по любому поводу? Тесной компанией тиранов, назвавшей себя Государственным советом? Новыми налогами? Или свободой печати, при которой мы должны прятаться в такую вот нору?
— Нет нужды повторять все ваши обвинения — я только что прочел их. И даже на самые справедливые любой разумный человек возразит вам: на все нужно время. К больному может прийти самый честный и опытный врач, но больной не вскочит тут же с постели, если недуг был долгим и тяжким. Со дня казни короля не прошло и месяца. Что можно было сделать за месяц?
— Принять «Народное соглашение».
— Которое? Наше или то, что было переработано офицерами?
— Наше. В офицерском слишком много опасных добавок и упущений.
— А что прикажете делать с офицерами, считающими именно наш вариант более опасным? Объявить предателями? Выгнать со службы? Отдать под суд?
Винт снова перестал скрипеть. Лилберн разжал затекшие, слипшиеся на рукоятке пальцы, глянул на них, потом сказал печатнику:
— Пора бы доброму хозяину дать работнику передохнуть. Да и подкрепиться самое время.
Печатник окинул взглядом оставшуюся стопку чистых листов, с сомнением покачал головой и, вытирая руки о фартук, отправился к дверям. Лилберн опустился перед Уайльдманом на табурет, нацепил очки и прочел несколько строк:
— «…Хотя мы знаем, что можем подвергнуться преследованию за эту петицию, мы все же облегчили свою совесть, раскрыв перед вами наши сердца». Разве это враждебный тон?
— Двумя строчками ниже вы заявляете, что народ порабощен и обманут.
— И это чистая правда. Впрочем, я не о том хотел говорить с вами сейчас, дорогой Джон. Не о том. — Он отложил листки, сцепил руки на остром колене, медленно поднял глаза к потолку. — Десять лет мы гонимся за призраком свободы, десять лет… Сколько раз мне казалось: вот-вот, совсем уже близко, последний рывок. Сейчас не то. Надежда почти умерла во мне. Сознаюсь вам — я устал безумно. Элизабет умоляет меня оставить политику, зажить тихо, посвятить себя семье, купить ферму, или мыловарню, или