пивную. В какой-то момент я чуть не поддался ее мольбам, но потом вдруг спросил себя: разве это так уж много — десять лет? В человеческой жизни это большой срок, но в борьбе за свободу… Под Брентфордом нам казалось — сейчас, сегодня все должно решиться, если мы удержим кавалеров — война выиграна.
— Если бы вы пустили их тогда в Лондон, — сказал Уайльдман, — мы бы проиграли войну.
— Может быть. Но я не о том. Я о том, что драться в каждом бою нужно так, будто от его исхода все зависит. Пусть потом станет ясно, что кровь была пролита лишь за то, чтоб задержать врага на один день, что война будет тянуться еще долго и до полной победы не дожить. Но каждый следующий раз нужно говорить себе то же самое: сегодня все решится. И верить в это, и верить друг другу, стоять плечом к плечу, не поддаваться усталости, не предавать. Главное — не предавать.
Уайльдман слушал, настороженно выставив вперед плечо, теребя пальцами бахрому пледа. На последних словах он начал густо краснеть, потом вскинул налившиеся слезами глаза и заговорил горячо и гладко, видимо, о давно и много раз передуманном.
— Вы всегда были моим кумиром, мистер Лилберн.
Я старался не показывать вида, но каждая ваша похвала, любое одобрительное слово делали меня счастливым на несколько дней. Может быть, иногда я даже говорил и писал не совсем то что думал, лишь бы заслужить ваше одобрение. Но все это время у меня был еще один кумир. Республика. И теперь мне невыносимо видеть, как два моих кумира становятся врагами.
— Но я не враг республики. Все, к чему я стремлюсь, — не дать ей выродиться в тиранию.
— Этого гораздо легче добиться, служа ей, а не нападая на нее. Я знаю, вам предлагали крупный государственный пост. Почему вы от него отказались?
— Сказать честно? Стыдно получать жалованье от казны, которая наполняется налогами на еду и питье бедняков.
— С такой мелкой щепетильностью никакого великого дела совершить невозможно. А республика наша — дело великое. Это не просто новый способ управлять английской нацией. Это поворотный момент всей истории Европы. Взгляните — троны трясутся под монархами повсюду. Французский король и кардинал Мазарини бежали из восставшего Парижа. Войска короля польского всюду отступают перед генералом Хмельницким. Германский император превращен Вестфальским миром в пустой призрак. Швеция, я уверен, тоже находится на грани политических перемен.
— Если нам суждено идти впереди и показывать пример другим народам, мы тем более должны быть озабочены тем, чтобы пример этот был достойным.
— Дело не в примере. Дело в смертельной опасности для тех, кто отстанет на пути свободы. Установление республики — это всегда такая вспышка мощи государства, которая может смертельно опалить соседние страны. Возьмите Голландию. Она добилась свободы всего пятьдесят лет назад, а теперь ее флаг — на всех морях мира. Испания трепещет перед ней. Крошечные Афины, став республикой, смогли отразить персидское нашествие, маленький Рим завоевал всю Италию, разбил армию Пирра.
Венецианцы бьют в Средиземном море Турцию. Какая же слава ждет Англию, если она сумеет укрепить республиканский строй? И какая опасность, если та же Франция обгонит ее?
— Да каждая строчка в моей петиции дышит той же самой заботой: как укрепить республику. Настоящую, такую, где править будут разум, свобода и справедливость, а не меч.
— И именно для укрепления вы предлагаете срочно распустить Государственный совет и устроить перевыборы парламента? В стране, еще дымящейся от взаимной ненависти, еще не просохшей от крови? Какой парламент вы надеетесь получить?
— Любой будет лучше нынешнего охвостья.
— Половина мест достанется пресвитерианам, четверть — роялистам, а мы не наберем и одной десятой. Поймите же — республика еще неокрепший организм. Нельзя так сразу вырвать ее из рук тех, кто ее породил, и отдать первому встречному. Впрочем, я никогда не поверю, чтобы вы, при вашем политическом чутье, сами этого не понимали.
— Вот как? — Лилберн прищурился и еще выше поднял колено, стиснутое побелевшими пальцами. — Какие же мотивы движут мною?
— Отчасти — страсть к принципам. Вы держитесь за них, как слепой за натянутую веревку. Принципы — удобная вещь для тех, кто боится блуждать в потемках, сомневаться, ощупью искать дорогу, терять ее и — о ужас! — признавать себя ошибавшимся. По принципам можно идти твердо и уверенно, вести за собой других, а то, что веревка в конце приведет к пропасти или глухой стене, не так уж важно.
— Вы сказали «отчасти». Что же еще?
Голос Лилберна стал сдавленным, рука выпустила колено и медленными круговыми движениями начала растирать грудь. Уайльдман, красный, тяжело дышащий, приподнялся над наборной кассой и, срываясь на истерический фальцет, прокричал:
— А еще то, что для вашей гордыни нет большей радости, чем поносить, проклинать и наставлять верховную власть, какой бы она ни была! Учить судей, как надо судить, парламент — как издавать законы, генералов — как воевать. В такие минуты вы чувствуете себя гигантом. Место в правительстве?! Зачем оно вам? Куда слаще ощущать себя всегда выше, — да! — над правительством!
Лилберн, ловя ртом воздух, бессознательно сгибал и комкал печатный лист.
— Когда-нибудь… Я очень надеюсь, что когда-нибудь, мистер Уайльдман, поверьте, вам станет стыдно за эти слова.
— Что там слова! Знаете, о чем я подумал, прочитав ваши «Новые цепи»? «Если он хоть на минуту выйдет вслед за печатником, я схвачу свечу и сожгу весь тираж вместе с набором».
— Но-но, молодой человек, полегче. — Вошедший печатник поставил на стол кувшин с пивом и головку сыра, выронил туда же из-под мышки буханку хлеба. — Если вам так уж приспичило жечь книги, запишитесь в городские палачи. Им сейчас такой работы хватает.
— Завтра в Вестминстер вы с нами, конечно, не пойдете?
Уайльдман, словно боясь растерять свою решимость, швырнул плед на сундук, схватил плащ, быстро пошел к дверям и крикнул с порога:
— Не только не пойду, но и постараюсь отговорить всех, кого удастся повидать с утра.
Дверь хлопнула, пламя свечи метнулось, залегло. Тень печатника уперлась головой в потолок.
Лилберн тяжело поднялся и подошел к станку. Лицо его омертвело, посеревшие губы почти исчезли, превратившись в тонкую черту под усами. Рукоятка винта успела остыть, но мозоли на ладонях легко нашли все ее впадины и неровности. Винт повернулся с привычным скрипом. Деревянный пресс приподнялся над черными матрицами. Печатник покосился на принесенную еду, затем послушно взялся за чистый лист, сунул его в щель. Поворот, скрип, обратно. Поворот, скрип, обратно… Стопка оттисков росла и росла, и Лилберн подумал, что часам к десяти они, пожалуй, кончат, и тогда весь вопрос будет в том, какая часть ночи уйдет у них на разрезку и брошюровку памфлета.
«После смерти короля была изменена форма правления: от монархии перешли к республике. Палату лордов признали опасной и бесполезной и распустили. Ведение дел поручалось Государственному совету, отчетному перед парламентом. Он состоял из сорока членов, двадцать из которых ежегодно должны были быть заменяемы другими двадцатью. Но в те времена почти каждый человек сочинял форму управления государством и очень гневался, когда видел, что его проект не проводится в жизнь. Одним из таких людей был постоянно бурлящий, ни в чем не находящий успокоения Джон Лилберн».
«С того времени, как офицеры стали у власти, только увеличились злоба, ненависть и вражда, которые породили наши прошлые несчастные разногласия. Судебные пошлины давно уже считаются тяжелым бременем; но было ли произведено какое-либо их сокращение? Сделано что-нибудь для упрощения судебной волокиты? Коснулись ли наши новые правители десятины, разъедающей, подобно язве, промышленность и сельское хозяйство? Или акцизов, которые за счет желудка трудящихся и бедняков обогащают ростовщиков и прочих жадных червей в государстве? А что они сделали для установления свободы торговли, для уничтожения невыносимых таможенных пошлин? Ничего, кроме того, что посадили сотни новых жадных мух на старые язвы народа.