некоем волнении. Брызги из-под крана попадали на рукава.
— Вечные с ней истории. В двенадцать часов съела в ресторанчике мерлана. И, конечно, именно ей и попался несвежий. Тошнота, рвота... хорошо, что и я нынче случайно там завтракала...
Дора стояла лицом к свету. Была несколько бледна, черная выбившаяся прядь, как и древние глаза, придавали ей оттенок Рахили.
— А какой у нее пульс?
— Я того же самого мерлана ела — мерлан как мерлан, ничего не случилось... Ну, впрочем, ведь это Капка. У нас в Севастополе пароход один такой был. То пожар на нем, то взрыв большевики устроили. Выйдет в море — сейчас буря. Просто двадцать два несчастья. Назывался он как раз «Капитолина».
— У нее сердце слабое,— сказала Дора.— Я еще по гриппу помню. У меня есть дигиталис. А вы пульс пока посчитайте.
Генерал поднялся наверх («если что нужно, пусть постучат в потолок»). Дора прошла к себе, принялась разбирать на полке скляночки. «Я снова при ней... Сейчас придет Анатолий, а я тут». Все получается как-то странно. «Пароход «Капитолина...» Эта угловатая девушка со своими глазищами и невропатологической конституцией просто входит в ее жизнь. Дора знала себя. Теперь уж не может она не найти дигиталиса (да и вот он как раз с беленькой наклейкой, капельницей при склянке). Доктора никакого не надо. Эта Людмила посидит десять минут, оставит след дорогих духов и уедет в maison [фирма (фр.).]. Но кормить и лечить будет она, Дора, полудоктор, полумассажист, полублагодетель человечества. «Это всегда так было. Деньги, помощь, лекарство, это я. Тот самый Бог, в которого верят генерал с Рафаилом и все Рафаиловы архиереи, выбрал для разных христианских дел меня, еврейку, а не христианку». По добросовестности своей Дора тотчас же поправилась: «Впрочем, я не возражаю. И не отказываюсь. Тем более, что и Бог, если он существует, конечно, один и для христиан и для евреев».
Все это так — и все же... что-то связывало ее с этой «Капитолиной». И не спрашивали ее, хочет она того или нет. Когда Дора вернулась, Людмила грела на кухне воду. Пульс оказался, конечно, слабый. Капа покорно приняла дигиталис. Лежала на постели, укрытая старой шубкой, остроугольная, ставшая совсем небольшой. Дора сидела с ней рядом, будто здоровье и судьбу ее взвешивала на медицинских весах белыми своими руками.
— Теперь вам будет лучше. Сердце правильней заработает. Организм легче одолеет яды.
Дора говорила ровно, твердо, как с больными. Но собственное ее сердце, хоть без дигиталиса, билось довольно сильно — несколько больше, чем бы полагалось. «Все равно надо молчать, сохранять спокойствие». Она не потеряла его и когда раздался стук в дверь ее квартиры.
— Ко мне прачка. Я потом зайду еще...
— Людмила,— сказала Капа, когда она ушла.— Как ты думаешь, справедливость существует на свете?
— А на что она тебе?
— Ну, да так это я говорю, вообще...
— Нет. Не существует.
— И я так думаю.
Людмила не весьма одобряла философствования. И промолчала. Но полежав немного, Капа опять заговорила.
— Это Дора ко мне всегда очень добра. Я ничего кроме хорошего от нее не видела. И все-таки ее не люблю. Разве это справедливо?
Она перевела на Людмилу серые, пещерные глаза и вдруг холодно доложила:
— Просто не люблю! Она сиделка из больницы. Людмила усмехнулась.
— Твое дело. И твое право. А в жизни, милая моя, существует только сила, ловкость да удача.
— А у кого нет удачи?
— Нет, Капка, я не стану с тобой разглагольствовать. На-ка вот тебе грелку.
И положила ей к ногам горячие бутылки.
— Я эту Дору вовсе и не хочу видеть, а она тут. Если бы Анатолий зашел... но его именно и нет. Совсем пропал. Все дела, дела. В Фонтенбло надо картины американцу предлагать...
«Все врет, разумеется, какие там американцы» (Людмила вслух этого не сказала).
— Говорит, если хорошо заработает, повезет меня летом на юг.
На месте Доры сидела Людмила. Глаза ее действительно были сини и холодноваты. Но Капа с любовью взяла ее длинную руку с тонкими, такими изящными пальцами, погладила.
— Я думаю, он никуда меня не повезет.
Теперь Людмилину руку поднесла к глазам, погладила, поцеловала.
— Как мне тепло от твоей грелки. Я скоро оправляюсь. Очень тебя люблю.
Людмила докурила, решительно затушила окурок, нагнулась к Капе. В глазах ее что-то дрогнуло. Она поцеловала Капу.
— Ну, если у меня одно дельце удастся, то тебе действительно перепадет. Тогда везу тебя в Жуан-лэ- Пэн.
* * *
Анатолий Иваныч сидел на сомье, слегка расставив ноги. Пестрые носочки выглядывали из-под брюк — чудно разглаженных. Блестели ботинки. Голубые глаза его ласково улыбались, седоватые волосы разобраны на боковой пробор. Увидев Дору, он встал, все улыбаясь, поцеловал ей руку.
— Дорочка, я страшно рад вас вдеть.
Дора Львовна, слегка смутившись, поцеловала его в лоб.
— Ну и я тоже... Да видите какая история. Она рассказала про Капу.
— У нее сердце слабое. Сами по себе явления отравления несильны, все-таки я дала дигиталис.
— Ах, Капочка... да, бедная Капочка.
— Понимаете, ведь она лежит тут совсем рядом, чуть не за стеной.
— Да, за стеной...
— Опасности нет, но... да.
Дора Львовна не совсем могла выразить, что-то ее смущало. Надо бы ехать в Фонтенбло...
Анатолий Иваныч рассеянно, не совсем покойно пробежал глазами по комнате.
— Дорочка, вы знаете, у меня такие дела... Но на ближайших днях должно выясниться. Мы с Олимпиадой Николаевной одну перуанку обрабатываем, если удастся — а уже на девяносто процентов удалось, она в принципе покупает... то не менее тридцати тысяч. Все это требует расходов... ах, ужасно трудно, Дорочка...
Дора Львовна сидела, слегка потирая крепкие свои руки. Ей определенно теперь казалось, что река, довольно быстрая, с неким головокружением в водоворотах, несет ее...
— Только бы мне сейчас перевернуться, эти несколько дней. А там мы могли бы уехать.
— Будем говорить прямо,— голос Доры был покоен, лишь слегка глуше.— Нужны деньги? Сколько?
Анатолий Иваныч изобразил на лице тревогу, удивление, некоторое волнение.
— Мне... мне ужасно неловко. Дора Львовна встала.
— Я не Стаэле,— сказала она, подходя к письменному столу.— Больше пятисот не могу дать.
— Через несколько дней... Она улыбнулась.
— Ну, там увидим.
В окно глядело все то же нежно-голубоватое небо с сеткой тонких ветвей садика Жанен. В фонтенблоском лесу грандиозные дубы еще сложнее, могущественней простирают ввысь арматуру свою. Как далеко!
«Что же тут удивительного? Разве могло быть иначе?»
Дора опять села у окна. Анатолий Иваныч спрятал бумажник. По лицу его ветерок носил улыбку — смесь ласковости и униженности — что-то хотел сказать, да не выходило.
— А в Фонтенбло соберемся, как только немножко с делами... «Это естественно. Вольно же мне было лезть со своими романами».
— Дорочка, вы как-то расстроились, почему это?