левеллерами и диггерами, так и остался маргинальным. Он разбился о мощную стену противоположного — «философско-юридического» дискурса, выстроенную против него автором «Левиафана». И хотя уже здесь Фуко обнаруживает то необходимое соединение политической программы и метода исторического исследования, которое позволяет вести анализ власти в терминах военного столкновения между обществом и государством, в полной мере этот дискурс проявит себя в совершенно других исторических обстоятельствах, отличавшихся, как это ни странно, значительно меньшей политической напряженностью.
Эти обстоятельства Фуко называет «арьергардными боями», которые вела французская аристократия против абсолютной монархии и ее администрации. Само это определение — «арьергардные бои» — наводит на мысль, что генеральное сражение к этому времени было уже проиграно. И действительно, речь здесь идет не о религиозных войнах XVI века, не о конфликтах Фронды, речь идет о некоторых событиях конца царствования Людовика XIV, не оказавших заметного влияния на ход политической истории. Их значение в этом курсе лекций сводится главным образом к тому, что они создали благоприятные условия для творчества одного писателя, который не получил большого признания при жизни и чьи сочинения в большинстве своем остались незавершенными и неопубликованными. Слава к нему пришла только после смерти. Но прежде чем говорить о творчестве этого автора — графа Анри де Буленвилье (1658–1722), следует прояснить общие причины, в силу которых, по мысли Фуко, именно французское дворянство в гораздо большей степени, нежели английские оппозиционеры XVII века, смогло стать носителем воинствующего дискурса, который «отрубает голову королю» и утверждает историю как знание об обществе и «знание, по существу, антиэтатистское»[93].
В отличие от английской оппозиции, которая, как говорит Фуко, решала «относительно простую проблему» — стремилась противопоставить «саксонское» право естественных свобод праву пришлой, нормандской знати, — проблема французского дворянства была гораздо более сложной. Ему пришлось вести борьбу сразу на два фронта: «с одной стороны, против монархии и совершенной ею узурпации власти, с другой — против третьего сословия, которое на деле использовало абсолютную монархию, чтобы ради своей выгоды вести наступление на права дворянства»[94]. Та ситуация, в которой оказалось французское дворянство на рубеже XVII–XVIII веков, невольно заставляет предположить, что ее видение у Фуко во многом определяется марксистской теорией классовой борьбы. Но не стоит забывать о том, что реконструируемый в этой работе «историко-политический» дискурс мыслится им как более древний, более воинственный и, в некотором смысле, более революционный. Иначе говоря, как тот, которому теория классовой борьбы обязана своим происхождением. Свои претензии к марксизму Фуко предъявляет не слишком развернуто и, кажется, порой даже скрывает их. Однако несложно заметить, что они есть и что без них сама идея «историко-политического» дискурса вряд ли могла бы быть сформулирована. Марксизм не устраивает Фуко главным образом по двум причинам. Во-первых, он представляет собой экономическую теорию власти, то есть заставляет видеть в экономике «историческую основу и принцип»[95] политики. И именно несогласие с таким способом анализа власти приводит Фуко к рассмотрению «гипотезы Ницше», позволяющей изучать власть «с внешней стороны», то есть со стороны действующих в ней отношений господства и подчинения. Во- вторых, марксизм покоится на диалектике, которую, вопреки возможному ожиданию, отнюдь не следует считать философской формой выражения «историко-политического» дискурса, но напротив — формой его укрощения и нейтрализации: «Гегелевская диалектика и, я думаю, все последующие за ней должны быть поняты […] как колонизация и авторитарное усмирение с помощью философии и права историко- политического дискурса, который был одновременно констатацией, провозглашением и практикой социальной войны»[96]. Отсюда должно быть понятно, почему борьбу французского дворянства и третьего сословия — ту борьбу, которая развернулась в условиях абсолютистского государства и в условиях более выгодных для третьего сословия, чем для дворянства, — Фуко представляет как гораздо более острый и непримиримый конфликт, чем сама классовая борьба, и называет его «войной рас»[97]. Именно реакционное дворянство, или аристократия (к прояснению этой важнейшей для целей настоящей статьи эквивокации у меня еще будет возможность обратиться), а не прогрессивный класс, не буржуазия, смогло стать наилучшим выразителем идеи непрерывной социальной войны, в которой политические притязания формулируются исключительно на языке исторического права и обходятся без какого бы то ни было «философско-юридического» оправдания.
Этот парадокс не может не озадачивать. Почему все-таки обреченное на поражение в социальной войне дворянство/аристократия создает «историко-политический» дискурс в его наиболее решительной и последовательной версии? Объяснение этому парадоксу в первую очередь следует искать не в исторических обстоятельствах рубежа XVII–XVIII веков, а в том, как Фуко формулирует структуру этого дискурса. Она определяется двумя важнейшими чертами: 1) антиэтатизмом, то есть враждебностью по отношению к власти, которая сосредоточена в институтах государства и выражается на языке суверенного права, — для носителей этого дискурса эта власть по определению «не наша»; 2) бинарной концепцией социального устройства, предполагающей разделение общества на два враждебных лагеря, две борющихся между собой «расы», или «нации». По мысли Фуко, в сочинениях Буленвилье и других представителей аристократической реакции дворянство предстает как тот тип
В этом рассказе можно выделить два ключевых эпизода: первый — это новая концепция нации, предложенная аббатом Сьейесом в его знаменитом памфлете «Что такое Третье сословие?», и второй — обретение буржуазией своего собственного «благородного» происхождения в истории позднеантичных муниципий и средневековых городских коммун, произошедшее благодаря исследованиям, начатым еще до Революции 1789 года[100] и продолженным в эпоху Реставрации Огюстеном Тьерри. Роль, отведенная Сьейесу в этом повествовании, особенно примечательна, поскольку его концепция нации выглядит как самое жесткое опровержение тех положений, на которых держался «историко-политический» дискурс аристократии. Последняя настаивала на исключительности своего положения только на основании древнего происхождения и одержанных ею в прошлом побед. Но с точки зрения Сьейеса, существо нации определяется не ее отношением к прошлому, а ее настоящей способностью выполнять необходимые для государства «работы» и «функции» — заниматься агрикультурой, промышленностью, торговлей, свободными профессиями, администрацией и т. п. Нация — это не сформировавшийся в прошлом некий коллективный субъект, противостоящий другим коллективным субъектам, это