Оказывается, мой друг Анатолий Найман, который был у Анны Андреевны литературным секретарем, привез ее ко мне картинки посмотреть. «Извините, — говорю, стараясь дышать в сторону, — очень уж жарко сегодня». А сам прескверно себя чувствую. Ставлю перед ними картину «Групповой портрет с арбузом», одну из ранних: «Присаживайтесь! Смотрите, а я сейчас приду». И рванул я в магазин! Спасибо советской власти, что спиртное на каждом углу тогда продавалось. Взял сладенького — портвейна «Три семерки». Возвращаюсь домой и бутылку на ходу открываю. Бойко так кричу с порога, веду себя неглупо и чутко: «Раз гости пришли, надо их угощать». Толя, он был непьющий, говорит: «Ой, жарко!» Ахматова же своим сочным, низким голосом: «А я с удовольствием!» Тащу из кухни два граненых стакана. Себе налил полный, Анне Андреевне — Толя показывает сколько — половину. Чокаемся. Я залпом, гляжу — и Ахматова: хоп-хоп-хоп! И протягивает мне пустой стакан. Выдохнула правильно, как мужик у ларька, и говорит: «Хорошее вино!» Потом посмотрела на картины и спросила, показав рукой на одну: «Какой породы эти люди?» Я ответил: «Такой же, как цветы».
— Я просто хотел сказать, что мои герои столь же вымышленные, как и мои натюрморты. Ахматовой мой ответ, как мне показалось, понравился. (На одну из стоящих позади Целкова картин с Мордом на фоне вазы с цветами опустился — как раз на цветок — толстый шмель, непонятно откуда появившийся шампанской зимой в ангаре мастерской.)
— История эта странная. Первый муж Тони режиссер Леонид Хейфец родом из Минска, но по окончании института ему удалось зацепиться за Москву. Он ставил в начале шестидесятых в Театре Советской армии спектакль знаменитого впоследствии драматурга и писателя Юлиана Семенова. Назывался «Шоссе на Большую Медведицу» — ура-патриотическая пьеса про БАМ. Один знакомый, который работал на БАМе, рассказывал мне о появлении Юлиана Семенова на трассе. На нем были экзотические пимы, невероятная шапка из Канады, кожаное пальто на меху плюс зачем-то ремни через плечо. Среди драных ватников он выглядел как марсианин.
Ну так вот: Леня получил право на постановку спектакля по Семенову и его «Медведице» и пригласил меня быть художником. Пришел я однажды к Хейфецу домой с эскизиками декораций и заметил краем глаза, что где-то вдалеке некая статная женщина промелькнула. С каким-то банальным предметом в руке, чуть ли не с ночной вазой. Этот силуэт врезался мне в память… И странная вещь сейчас открывается: от многих мужиков — сейчас они уже старики — узнаю вдруг, что они тайно были безумно влюблены в Антонину. С того дня прошло много лет... И вот одна моя знакомая в Тушине как-то сказала мне: «Мы зайдем к тебе. Я буду с Лени Хейфеца бывшей женой. Они развелись, и Тоня очень скучает одна». Пришли — и как-то сразу у нас с Тоней все сладилось.
— Теперь мы подходим к главному. К диковатому, круглоголовому персонажу, непременно присутствующему на ваших картинах. Это о его, как вы говорите, «невиданном доселе племени» напишет американский писатель Артур Миллер: «Целков сочетает почти брутально интенсивное использование цвета с сюрреалистическим неверным расположением образов, чтобы сформировать свежие, оригинальные картины с иногда сатирической, иногда трагической силой и мощью». Как появился на свет ваш Морд?
— В живописи я подкидыш, бастард, сирота. Для меня не было и нет ни учителей, ни правил. Единственный закон — это я. Я и начало, и конец бытия. Главный судия это тоже я. Вам не нравится — не смотрите. Вам нравится, а мне — плевать! Есть только я, и больше ничего. Цель моя — делать картины, которые до меня не писал ни один художник. Когда я в шестидесятом году написал впервые своего Морда — так я назвал потом этого странного героя, — то обалдел. Это был не портрет отдельно взятого субъекта, а портрет всеобщий, всех вместе в одной роже — и до ужаса знакомой. Персонаж не восхищал, а притягивал к себе как магнитом, бросал в дрожь. Мама дорогая, это что же такое я копнул!.. Я поспешил в библиотеку. Листал альбомы и понял: за всю историю человечества Морда я нарисовал первый! Мне эти хари показались глубокими и в высшей степени интересными. И главное — это было мое открытие. Учиться было не у кого. Ни у Рубенса, ни у Рафаэля, ни у Рембрандта... Это мой пласт!
Первую мою картину я назвал «Маской». Маска — это вещь театральная, интересная. Я делал слепок с персонажа — непонятно только: посмертного или живого. Маска понятна, но поймать ее трудно. Это сейчас мои персоналки с почетом проводятся в Третьяковке и в Русском музее, мои картины хранятся в Эрмитаже и в Пушкинском музее... А тогда первая выставка в Курчатовском институте в Москве продержалась два дня. Вторая — в Доме архитектора — была закрыта через четверть часа: топтуны из ГБ выключили свет и разогнали публику… Из Союза художников меня показательно исключили. Когда попытались привлечь за формализм, я сказал: «Ну что вы! Я же театральный художник. Это лишь эскиз, моя фантазия...» И от меня отстали. И вообще художника или композитора трудно привлечь за диссидентство. Вспомните о Дмитрии Шостаковиче. Его Седьмая, Ленинградская, симфония. Он официально говорил, что это немцы идут, а на самом деле, по позднему признанию, это гэбэшники на воронках людей на смерть везут…
— Эту байку запустил про меня Сергей Довлатов. С ним я познакомился в Вене, так сказать — на пересылке. Он ехал в Штаты, а я — во Францию. Мне о Довлатове много и с невероятным пиететом рассказывал Анатолий Найман. Но не как о писателе, а как о драчуне, бабнике, мастере анекдотов… В нашей питерской богемной компании Довлатова я отродясь не видел. Он вертелся по ресторанам, по фарце у валютных магазинов, по девочкам красивым… Историю про Миллера и сантиметры я ему рассказал под банкой, совершенно не предполагая, что Довлатов вообще что-то пишет. А история с Артуром Миллером приключилась вот какая… В Тушине, где я жил с родителями и сестрой, ко мне то и дело приезжали гости — картинки посмотреть. Это был для нормальных людей в «совке» такой же ритуал, как слушание ночью Би- би-си и чтение самиздатовских рукописей на папиросной бумаге. Привозили бутылочку, закуску. Я ставил картины вдоль стены, а сам косил этаким петушиным глазом на публику: ну как?.. И тут Женя Евтушенко приводит ко мне Артура Миллера. Американскому писателю, мужу самой Мэрилин Монро мои работы понравились. Миллер говорит: «Хочу купить вот эту картину. Ваша цена?» А я ему: «Когда вы шьете себе брюки, платите двадцать рублей за метр габардина, а это, между прочим, вовсе не габардин». Американец спокойненько так: «Я отдаю себе в этом полный отчет». А я возьми да выпали: «Триста!» Миллер мне: «Рублей?» Я уже с утра принял, во рту сухо: «Да уж не копеек!» И вижу, что Евтушенко артикулирует, как немой, за спиной американца: «Долларов, долларов!» Миллер расплатился, забрал мою работу и пошел к двери, краем рта попрощавшись. А Женя кинулся ко мне: «Ну и кретин же ты!..»