экрана, уткнув голову в руки. Я хотел, чтобы обо мне забыли.
Но Дэйл Беннет не позабыл про меня.
— Ну, Эдди, а что ты теперь скажешь? — начал допытываться он.
— О чем?
— Ты вроде защищал Хоффа. А что ты теперь думаешь?
Дэйл хотел моего покаяния.
А у меня болела голова, просто трещала.
— Ну, Эдди? — настаивал он. — Что ты теперь думаешь?
— По-моему, Хофф не хуже любого из нас. Все мы здесь одним миром мазаны.
Дэйл воспринял слова спокойно.
— Что ты имеешь в виду под «здесь», Эдди?
— То, что сказал.
— Здесь в Америке, или здесь в Калифорнии, или здесь в киноиндустрии, или здесь в этом доме — где здесь, Эдди?
Я встал и направился к выходу.
— Я пошел домой, — сказал я.
Они бросились на меня как стадо диких буйволов. В ушах звучала какофония бессвязных выкриков, мешанина ругани и обвинений: он получил по заслугам, моральный прокаженный… немудрено, что наш город опускается в грязь распутства, если подобные типы снимают наши фильмы… европейский декаданс здесь не проходит, поэтому в нашей стране никого не затащишь в кинотеатр… наше кино построено на домашних ценностях… такие ублюдки, как Хофф, возносят неискренность в ранг… все эти берлинские штучки-дрючки и все, чем занимаются наши сошедшие с ума от этих фильмов дети, — да, да, именно отсюда они черпают… что случилось с обыкновенной американской семьей… мы сами виноваты, отдав им все наши призы… топор убийцы — вот что осталось… мы ведь еще пока христианская нация или нет?..
Кровь в моей голове пульсировала, будто предупреждала о скором кровоизлиянии. Они все перепутали — я не хотел защищать Хоффа. Я просто не хотел испытывать стыд за себя. А они страстно желали моего покаяния.
Не нужно было взрывать свое стонущее сердце, а я сел в середине толпы и мягко, очень мягко начал говорить. Я не кричал, но старался говорить правду. Почему бы и не сказать, подумал я, все дороги сюда мне уже заказаны.
— Не думаю, что кто-нибудь из присутствующих должен бросить в Хоффа первый камень, — сказал я. — Я жил бурно. Правильно. Но буря моей жизни захватила с собой и некоторых бурных девчонок, которые ныне находятся здесь. Или не так? Ты помнишь, Бетти? — Я обратился к жене одного телевизионного режиссера, про которую все всё знали, и мои слова не явились для них откровением. Даже сейчас (по пятому десятку) ее телефон стоял на календарях многих холостяков. — Ты не забыла, Бетти?
Затем я повернулся к другой; в ту далекую пору она представляла из себя изящный лепесток женщины, сейчас же походила на полицейского. Я собрался и ей напомнить кое о чем, но сказал другое:
— Хорошо. Прекратим называть имена. Я имею в виду, что вся наша жизнь состоит из вовремя забытого. Забудем. Я крутился и щупал многих девчонок, вы ведь помните? Мы все играли одну и ту же роль, и поэтому я могу сказать, кто играл, где, когда и как часто, а также что представляет из себя спальный гарнитур Нильсена. Извини, Бетти, я кое-что назвал. Но сегодня не надо цеплять на себя маски праведников! Или все-таки стоит? Наверно, нам надо притвориться, что мы делаем эту штуку только с мужьями и женами, потому что достаточно посмотреть на себя со стороны и оценить то, кем мы являемся на самом деле. Кто из вас способен на это? Единственное, что я хочу сказать, по-моему, нам надо быть добрее к подобным Хоффу карикатурам на людей. Потому что, в конечном итоге, все мы ни в чем не лучше его.
Они вознегодовали. Но никто не осмелился на устную отповедь. Даже Эмили. Потому что когда я впервые очутился в Калифорнии — Флоренс оставалась на востоке, надо было продать квартиру и мебель, — то у меня представился случай отпробовать эту ягодку. И я не открыл нового, а шел по маршруту, который делали все вновь прибывшие. Между остановками мы все попадали в лапки девчонки по имени Эмили. Тогда она еще только начинала взбираться на кино-Эверест и делала это самым распространенным способом. Она сделала все по-умному и опередила соперниц, тем от них и отличаясь. Поэтому сейчас она тоже молчала.
Фильм Хоффа спас всех. Киномеханик навесил простыню, и приключения Христа в сомбреро продолжились. Аборигены охотились за ним среди кактусов, а Эль Джефе оказался негодяем по фамилии Пилатес. (Вы, конечно, догадались по бревну-подсказке, что вместо Пилата?) И неожиданно фильм всех заинтересовал.
Самым странным образом отреагировал Дэйл. Он сидел не двигаясь и изучал лицо своего самого близкого друга — меня. Я понял, пора уходить. Встал и кивнул ему. Он не шевельнулся.
И скандал в благородном семействе благополучно канул бы в Лету, если бы в дверях я не столкнулся с мужем той самой Бетти, чье имя я, как круглый идиот, упомянул перед всей толпой. Справа от рогатого телережиссера стоял его агент, итальянец, бывший то ли боксер, то ли борец. Статус агента был невысок в наших кругах, его держали за мишень для острот, самая расхожая из коих утверждала, что он возглавляет охрану посетителей на выставках одиозных достопримечательностей. В общем, эта пара сцапала меня, режиссер рванул на себя лацкан моего пиджака. Совсем как в телешоу — случай из жизни, навеянный мотивами второсортных фильмов. Потом «рогач» заревел, тряся меня, что ему не понравились мои слова, то есть то, что я имел в виду (имел в виду?), о Бетти, его жене. Я извинился. Но, наверно, улыбнулся по привычке или скорчил мину. Это его взбесило. Он отказался принять мое извинение. К тому же его агент, возвышающийся сзади, придавал ему сил. Режиссер заявил, что мой оговор — это чистое вранье. Что моя жизнь — это большое пятно на репутации… Я так и не понял, чьей. И больше не обращал на него должного внимания. А он начал повышать голос, чтобы все присутствующие оценили разбирательство. Мол, как долго мне позволяли и, мол, сколько прошло времени… Он почему-то все говорил и говорил, а я думал, зачем так длинно распространяться, врезал бы мне пару раз за свою старушку, и честь жены была бы восстановлена. Я уже внутренне согласился перетерпеть один-два удара, в конце концов, он прав. Но он продолжал хлопать меня, трясти, моя голова превратилась в большой, ноющий зуб. Поэтому я не выдержал, сжал левый кулак и двинул ему в нос. Он присел назад, прямо в объятия агента. Тот мягко отстранил его и пошел на меня. Вот этот парень действительно постоял за честь Бетти. Да так весомо, что она позже вознаградила его способом, который знала в совершенстве.
Фильм продолжал идти. Некоторые отвернулись от экрана и смотрели на драку — если это можно было назвать дракой, ведь летал я один. Они разглядывали нас, по крайней мере в самый пик сцены, будто выбрали другую программу, более интересную. Они не остановили ни фильм, ни избиение. Даже не пытались. Потому что, о-хо-хо, происходило это не с ними и напрямую их не касалось. Эти люди, думал я, натренированы быть в стороне. И убийство для них — зрелище.
Немного спустя, когда я попытался защитить себя, некоторые вроде и хотели вмешаться, но их остановил безумный взгляд главы трибунала справедливости, обозревавшего экзекуцию, — взгляд Дэйла.
Агент, наградивший меня тумаками, понятия не имел, кого и за что он дубасит. И честь Бетти была для него пустой звук. Он ничего не имел против меня. Он просто выполнял то, что, казалось, было общим желанием. Он делал то, что они, в силу различных цивилизованных норм, сделать сами не могли: те самые десять процентов грязной работы.
Заметив, что агент сбил дыхание, я обрел малую толику уверенности. На один удар. Он получил его в под-брюшину. Вреда удар не нанес, но дело свое сделал, противник удивился и отступил назад. Передышки хватило, чтобы Майк Уайнер, спускавшийся с лестницы, пришел на спасение. А я покинул дом и так никогда и не узнал, что же произошло между Майком и итальянцем. Но дело наверняка окончилось, как положено: два агента подрались за своих клиентов.
В моей голове звучал колокол. Совершенно не помнил, куда я поставил машину. Перед глазами стояла одна картина: холодный взгляд Дэйла, запрещающий гостям проявить человечность. Они сидели, нехотя принимая неотвратимость моего убиения.