Хофф наметил во время съемок.
— Это не моя музыка, — пробормотал он. — Что они сделали с моей музыкой? — повысил он голос. — Я не позволю!
Народ захихикал.
— …Это — дерьмо! — гаркнул он, выпячивая свой германский акцент.
Крепкий орешек мистер Хофф!
— …Мое видение не нуждается в этом дерьме! — продолжал рычать он.
Народ засмеялся открыто. Вечеринка, кажется, удалась.
Начался сам фильм. Разумеется, скроен он был абсолютно по-другому. И снабжен, помимо всего прочего, закадровым повествованием, подразумевающим библейскую параллель.
— Вонючки! — неистовствовал Хофф. — Мусор!
Тут звуковая дорожка начала выдавать коленопреклонение перед организованным благочестием, изрекаемое елейным голосом одной телевизионной звезды, немедленно узнанной всеми присутствующими.
— Я мочился на эту сволочь! — громыхал Хофф.
Признаться, и меня обуревали подобные чувства.
Чего нельзя было сказать об остальных. Среди смеха послышалось шипение. Из гаммы шумов выделился голос Эмили:
— Мистер Хофф, не могли бы вы вести себя потише! Мы пришли смотреть фильм, а не…
В этот момент Хофф обнаружил, что его любимый отрывок — тягучий безостановочный кадр, вбирающий в себя 360 градусов мексиканской пустыни, покрытой трупами, скелетами, черепами и прочими атрибутами смерти, кадр, представляющий из себя «Пустыня — вот что такое культура в наше время!» (цитата из интервью Хоффа иностранной прессе), — этот кадр был обрезан.
— Где мой долгий кадр? — заревел пьяный «гений».
Он адресовал вопрос прямо в зал. Он уже стоял и величественно указывал на экран в манере героев Эрнста Толлера. Снова — враждебная реакция.
— Может, вы замолчите наконец!.. Да сядьте же… ш-ш-ш!!!
Но Хофф не слушался.
— Что вы сделали с моим долгим кадром? — ревел он на присутствующих. Иностранной прессе он описал этот кадр в деталях — 360 градусов, с задней подсветкой. «Как я это сделал — секрет!»
Он обещал корреспондентам, что хоть это-то они увидят так, как он видит сам. Изрыгая проклятия, воя от обуревающей его боли, он промчался меж рядов в будку киномеханика, и оттуда донесся его крик, обвиняющий малого в пропуске одной части.
— Дэйл, выгони этого человека! — потребовала Эмили, теребя золотой крест на порозовевших грудях. — Мне нравится картина, и я не намерена сидеть здесь и…
Хофф прибежал обратно.
— Я затаскаю его по судам! — объявил он. — Если в этой стране еще остался закон, я поставлю этого маленького грязного торгаша на колени!
Некоторым послышалось «еврейского». Я не слышал.
— О чем толкует эта жертва Гитлера? — прошептал кто-то Ольге.
— По-моему, о своем продюсере, — ответила она и повернулась ко мне. — И он тебе симпатичен, Эдди?
На экране появился главный герой — мексиканец, но довольно похожий на Христа. Хофф намеревался представить его в критический момент, когда тот выгоняет менял из храма (из мексиканской церквушки). Но было совершенно очевидно, что отправная речь героя была полностью переписана продюсером. По слухам, продюсер прокомментировал оригинал Хоффа следующим образом: «Мистер Хофф пытается высказать точку зрения, что люди являются плохими только потому, что они — богаты. Не думаю, что подобная мысль получит всеобщее одобрение в Америке». Продюсер тоже не строил из себя дурака. «Более того, я заметил при обсуждении с мистером Хоффом проблемы гонорара, — от его внимания не ускользает ни один цент, и он требовал даже посадить на место секретаря свою жену, которая до сих пор толком не может написать свое имя на сносном английском. На публику мистер Хофф презирает деньги, но по сути своей он — неуступчивый торговец. С мощным влечением к Его Величеству — Доллару!»
Что бы там ни было, продюсер полностью переписал отрывок и поставил сцену заново. «Чтобы Иисус выглядел христианином, — заявил он, — а не законченным „комми“!»
Когда началась переписанная наново сцена, Хофф вскочил в луч кинопроектора и, молотя воздух руками, заревел:
— Мерзавцы!!! Остановить фильм! Это — не мое!
На этот раз встала Эмили и, затрепетав студенистым телом, произнесла:
— Беннет! Дэйл! Кто-то должен уйти! Или я, или он! Выбирай!
Прошла волна возгласов в поддержку требований Эмили. Но Хофф продолжал реветь через стенку киномеханику: «Немедленно прекратить!» (Ох, уж этот акцент!) По комнате пронеслось: «Немьедленно!», прорываясь сквозь истерический хохот и сердитые возгласы.
— Чего хохочете? — грозно вопросил Хофф всю компанию. — Чего хохочете? Вы — свиньи? (В прямоте ему не откажешь!)
Хохотавшие стали рыдать от смеха. Кто-то завопил: «Я убью тебя, нацистский ублюдок!» Мужчины держали Майка Уайнера, моего агента, потому что знали, что, доберись он до него, смерти Хоффа не миновать.
Но Хоффа все это не волновало ни в малейшей степени. Он был смешон, абсурден, нелеп и мерзок. И хотя я знал, что он до сих пор сочетает в себе все черты, за которые Майк хотел убить его, я не мог не почувствовать его боль.
— Это — осквернение! — объявил он всем присутствующим. — Где ваше человеколюбие? Вы уничтожили кусок моей жизни! Вы — убийцы!
Светские маски оказались сброшенными. Вся комната откровенно глумилась над ним. И он сделал единственное возможное в этой ситуации — схватил нож для разрезания книг с журнального столика и располосовал экран на куски.
Затем, взмахивая руками и принимая оскорбления как выражения благодарности, он пробежал меж хохочущих рядов к выходу. Кто-то подставил ему подножку. Он поднялся, улыбнулся и отвесил всем глубокий поклон. Нельзя было не почувствовать к нему после этого хоть каплю симпатии. А вскоре топот его ног раздался с улицы. Жена молча засеменила следом, голова опущена, весь ее облик как бы говорил: «Ну что еще можно ожидать от этих американцев!»
Среди гомерического хохота и просто хамского ржания раздавались и другие, тихие и трезвые оценки.
— Это наше упущение, — сказал почтенного вида пожилой джентльмен, бывшая кинозвезда, — мы сами позволяем подобным типам делать для нас фильмы.
Вывод вызвал волну одобрений.
Свет в комнате уже включили. Киномеханик говорил что-то Ольге о кнопках и простыне.
Те, кто смеялся больше всех, наше славное, добродушное большинство, направились вниз, в большой бар. Ярые ненавистники Хоффа остались. В комнате внезапно стало очень тихо и очень тревожно.
Я ощутил себя одиноким. Один — все остальные сзади. Ольга ушла с киномехаником. Я поискал глазами Флоренс. Исчезла. Я поискал ее вновь приобретенного ухажера. Тоже исчез. Все, кто остался, толпились в углу и о чем-то деловито переговаривались. Я не слышал, о чем шла речь, но догадывался.
Я почувствовал себя шпионом в чужой стране. Усталый шпион. Как тогда, весной сорок пятого, после 52 дней изматывающего похода на Вилла-Верде в Северном Лузоне. В той кампании дивизия «Красная стрела» потеряла тысячу восемьдесят человек, а я очухался после всех перипетий в полковом лазарете у самой линии фронта и тупо смотрел, как врачи выковыривали из моей мальчишечьей ноги шрапнель, куски железа падали в металлический чан — звяк, звяк! — а по радио объявили большое событие, День Победы. В Европе все было кончено. Но из нас никто не прослезился. Мы думали только об одном: «Когда же мы смоемся отсюда?»
Подступила мигрень. Спиртного было выпито немало, и оно начало давать о себе знать. Я сидел у