Покупка
В 1961 году, после постановки Большим театром балета «Ванина Ванини», который был оценен как злобная вражеская вылазка, из-за того что при сочинении его я пользовался средствами серийной додекафонии, вокруг меня на долгие годы замкнулся заговор молчания, организованный Союзом композиторов и музыкальным отделом Министерства культуры. Захлопнулись все двери: киностудий, филармонии, радио. Дошло до голода. Три года телефон безмолвствовал. Только в конце 1964 года наступило некоторое облегчение.
Симфоническая редакция Всесоюзного радио, с 1957 года по 1961-й покупавшая и исполнявшая каждую мою ноту, признаков жизни не подавала.
В 1968 году на «Пражской весне» чехи исполнили Четвертую симфонию. Дома продолжалось молчание.
Весной 1969 года после восьмилетнего перерыва неожиданно позвонил глава симфонической редакции радио:
– Коля! Говорят, у тебя в Праге исполнялась какая-то симфония. Не мог бы ты нам ее показать?
Я удивился: зачем это нужно? Убежден, что даже слабого отзвука этой музыки они в эфир не пропустят.
– А для чего это вам?
– Ну… мы хотели бы знать, как ты сейчас работаешь.
Я согласился. Войдя в кабинет главного редактора всея музыки всея радио, я застал там его самого, «главного» симфонической редакции и одного рядового. Это меня насторожило – не слишком ли много для такого показа?
Прослушали запись Четвертой.
Последовал разговор, в котором мне объяснили, что эта музыка кошмарна, что я разучился работать, что теперь не смогу написать даже элементарной мелодии, что от меня полностью сокрылись цель и назначение музыки в этом мире, что я просто не проживу, творя подобный никому не нужный кошмар, что обо мне никто доброго слова не скажет, что я совершенно сошел с ума, что те, кому эта музыка нравится, – сумасшедшие, что Г. Рождественский, который хотел это исполнять, – тоже сумасшедший, и уж чехи-то подавно сумасшедшие…
Этот бред продолжался минут сорок.
Все это время я мучительно старался понять, ради чего же все-таки они меня сюда позвали.
Наконец «главный» симфонической отрезал:
– Ладно! Хватит! Поговорим о деле! Мы знаем, кто ты такой, и знаем, что ты умеешь. Именно поэтому мы делаем предложение тебе, а не кому- нибудь другому.
– Но я могу работать только так, как вы только что слышали!
– Ты будешь работать так, как ты захочешь!
– Хорошо! О чем идет речь?
– Сейчас весна шестьдесят девятого. В будущем году юбилей Ленина и юбилей комсомола – ты можешь выбрать любой. Можешь написать радиооперу или ораторию, кантату, симфонию или симфоническую поэму – мы платим двойной гонорар! Выбирай! У тебя впереди почти год… Теперь все определилось. Попробуем качнуть ситуацию.
– Насчет комсомола – не знаю… Я был два года комсоргом в школе, пять лет комсоргом своего курса в консерватории и еще три года комсоргом Московской композиторской организации. За это время я так и не понял, чем комсомол занимается. Могу, пожалуй, точно сказать, что о нем я писать ничего не буду. А вот насчет Ленина – интересно, следует подумать…
При последних словах все трое оживились, и каждый спросил на свой лад, о чем это я собираюсь подумать? Я ответил:
– Мне кажется, можно сделать настоящее, большое, трагическое сочинение, дело за драматургом. Я просил бы вас мне его подыскать.
– Но почему трагическое?! – хором вскричали все трое.
– Как же не трагическое? Вспомните, что Ленин задумал и что реально получилось. Известно, что в конце жизни он понимал это. Так что давайте драматурга.
Я говорил открытым текстом не потому, что хотел им или самому себе показаться храбрым: к этому времени мне мучительно надоело лгать и уходить от прямых ответов.
Они молча на меня смотрели. Я загнал их в угол, и они это поняли. Наконец «главный» сказал:
– Хорошо, иди домой… Будет тебе драматург.
И никто из них не донес на меня, а ведь, по крайней мере, двое могли это сделать…
За восемнадцать лет, прошедших с тех пор, они, все трое, умерли, а я все еще жду драматурга…
Ностальгия
Церковные хоры для фильма «Бег» были написаны со скоростью для меня невероятной – за полтора дня. Я фиксировал звуки почти не задумываясь.
Алов и Наумов, всегда принуждавшие меня делать три или четыре варианта, на сей раз, сияя словно розочки, мгновенно приняли хоры и сразу же отослали меня для их утверждения к музредакторше.
Музредакторша, во все времена моего существования на «Мосфильме» тихо меня ненавидевшая, с заметной радостью тут же утвердила хоры. Теперь подошла очередь «церковного» консультанта.
Консультант, регент храма на Ордынке, остался весьма доволен и, не теряя времени, заказал мне еще один хор – уже для себя, – оговорив, однако, что нонешняя церковь за подобную работу не заплатит: нет «статьи расхода». «С Господом считаться не должно», – ответствовал я.
Исполнение предложили главному хормейстеру Большого хора Всесоюзного радио Клавдию Борисовичу Птице. Прослушав музыку, Клавдий Борисович, плача, бросился меня обнимать.
Ноты отдали в расписку. Голоса расписали за два дня. Когда я эти голоса получил, то был просто поражен: их как бы напечатали от руки и заглавные буквы имели вид старинных буквиц.
Клавдий Борисович собрал шестьдесят лбов. Десять репетиций эти грубые мужчины сидели так тихо, что было слышно, как мухи летают. Когда они в первый раз спели «Погребальный» хор, я увидел, что половина из них вытирает слезы.
Никак не могли найти солиста для исполнения партии дьячка. На записи, совсем отчаявшись, Клавдий Борисович приказал мне: «Идите к микрофону!» Я пошел, и впервые в жизни у меня появился голос, которого отродясь не было, – сразу же после записи он исчез. Когда все закончилось, ко мне приблизился парторг хора и с надеждой в голосе спросил: «Николай Николаевич… а у нас еще такой работы не будет?..»
Без названия
Мы провели с Галичем наедине почти весь день, и положенные две бутылки были выпиты. Но ему почему-то не хватило, и, оставив меня в своей болшевской комнатенке, он, взяв гитару, отправился бродить по соседям и «добавил еще», расплачиваясь исполнением песен.
Вернулся он в том состоянии, в котором даже самые элементарные охранительные рефлексы уже не срабатывали. С порога, еще не успев закрыть дверь, он очень громко, на весь коридор закричал:
– Колька! Мы великая страна! Ни в одной стране мира не оценивают поэзию так, как у нас! У нас за стихи можно получить пулю!.. И я им не прощу! – Его голос, от природы обладавший глубокими унтертонами, начал переходить в какое-то жуткое, грозное рычание. – Я им не прощу ни Марину, ни Мандельштама, ни Заболоцкого! А ты знаешь, как умер Хармс? Это был робкий, тихий человек. Он никого никогда и ни о чем не просил. В начале войны они забыли его в камере, и он там тихо умер от голода!.. Я не прощу им ни Введенского, ни Олейникова, ни Пастернака! Не прощу!! Не прощу!!
Саша бросился на свою койку лицом вниз, и в его рычащем крике были слышны рыдания…
И я не могу описать, не могу!.. Я не могу описать это!
«По наследству»
Часто, оставаясь вдвоем, Аркадич и я читали друг другу стихи – кто что помнил. Более всех он любил и помнил Блока.
Однажды я прочел ему несколько пиес из послереволюционного Волошина. Последней был «Китеж».
Едва я закончил чтение, он сразу же вскричал: «Давай читай еще раз!»
Упиваясь волошинским звуком, я прочитал «Китеж» еще раз.
Аркадич был потрясен. Он, зная дореволюционного Волошина и вовсе не ведая послереволюционного, не мог его таковым предположить, потому потрясение было особенно чувствительным. Он захлебнулся словами.
Через месяц или полтора Галич позвонил и потребовал:
– Скорее приезжай! Я тут такое сочинил, что должен тебе немедленно это прочитать! – Он торжествовал и хвастал.
Я приехал.
Он прочитал мне почти слово в слово повторенный… волошинский «Китеж».
Галич надел его на себя так, как сын надевает отцовскую рубаху, – с чувством полнейшего права на владение.
– Саша!.. Ты с ума сошел! Ты просто повторил Волошина!
– Какого?!
– Помнишь, я с месяц назад прочитал тебе «Китеж»?
– Конечно помню… А неужто так похоже? – Он очень смутился.
Я вновь прочитал «Китеж», а когда закончил чтение, он сидел, схватившись за голову, и на лице его было выражение провинившегося ребенка. Он даже слегка постанывал.
А еще через день вновь меня вызвал и прочитал то, что сначала назвал «Русские плачи», но позже уверенно вернулся к названию «Китеж».
Объяснение в любви
Дети завели новую, только что купленную пластинку. Зазвучало нечто вроде:
Ля-ди-ду-ди,
Лучших нет котлет!
Ля-ди-ду-ди,
Быстро на обед!
Жизнь была кончена. Мелодия закладывалась в голову с одного раза, как обойма в пистолет, и прилипала к памяти подобно небезызвестному банному листу. Она звучала во мне с утра до вечера без перерывов, независимо от моих желаний.
На четвертый от начала этой муки день я встретил творца сей бессмертной мелодии на лестнице в Доме композиторов. Несказанно обрадовавшись, я ухватил его за лацканы пиджака и притиснул к стенке:
– Наконец-то я тебя встретил! Наконец-то смогу объясниться тебе в любви!
Он