удивленно приподнял правое ухо:
– А что случилось?!
– Видишь ли, у меня теперь есть дети, и я смог наконец наслушаться твоей музыки. Должен сказать, что ты великий человек. И ты очень чистый человек, ты просто Парсифаль от музыки…
Он выпрямился во весь свой невеликий рост, глаза его стали круглыми от изумления. Я отпустил лацканы пиджака:
– Понимаю, раз есть огромный рынок, то его надо снабжать. Но при этом ты не прикидываешься каким-то там «новатором», как прочие, а выбираешь то, что сразу влезает в детское ухо без малейших задержек. Это труднейшая работа. Слышно, как ты специально избегаешь новых интонаций. И ты никогда не применяешь таких, которые уже во времена наших бабушек не были бы употреблены миллион раз. Уверен, что именно о тебе сказано в Евангелии: «Блаженны нищие духом!»
При слове «нищие» он испуганно вздрогнул:
– А почему нищие?!
– Не бойся! Господь имел в виду, что некто явится к нему, ничего не неся в руках.
– А-а-а! Ну тогда другое дело! – облегченно выдохнул он.
– И знаешь, – продолжил я, – уверен, что о тебе можно было бы написать несколько диссертаций! Это не важно, что они могли бы прийти к отрицательным выводам. Ты же знаешь, в чистой науке отрицательный результат – тоже результат. Так что прими мои восхищение и любовь!
От потрясения у него обнажились верхние резцы, и он стал похож на кролика… Он спросил со смиренным видом:
– А можно, я тебе когда- нибудь позвоню?
– Да, конечно, конечно! Звони в любое время дня и ночи! Я твой навсегда!!
На лестнице
Поднимаюсь по лестнице Большого зала консерватории. Навстречу, по другой стороне широкого лестничного марша, спускается А. И. Хачатурян. Завидя меня издали, он энергично пересекает лестницу по диагонали, хватает мою руку двумя своими, трясет и с величайшим воодушевлением восклицает:
– Поздравляю вас, Николай Николаевич! Поздравляю ото всей души!
– А с чем, Арам Ильич?
– ?.. А разве не с чем?
– Абсолютно не с чем!
– А мне сказали, что вас нужно поздравлять…
Готовность к бытию
От автора
Когда я закончил первую книгу «Темы с вариациями», мне показалось, что более ничего, кроме музыки, писать не буду. И действительно – память молчала.
В конце апреля 91-го я рассказал близкому человеку о том, как в семилетнем возрасте был «подвергнут операции» удаления гланд. «Но ведь это готовая новелла!» – услышал я, когда завершил рассказ.
Активно включилась память, и за полтора месяца я записал новеллы, предлагаемые во второй книге.
Мне кажется, новая книга получилась во многом иной, нежели первая, – там я пытался избавиться от кучи камней, которую мне напихали за пазуху.
В «Готовности к бытию» пробую начать «собирать камни».
Готовность к бытию
Мороженое нельзя! Холодную воду нельзя! Незапакованным на улицу нельзя! Вспотеть нельзя! И простуды, простуды, простуды! «Вырезать гланды! Категорически!» В 37-м эту операцию делали без наркоза.
Папа пообещал, что боль будет не сильнее, чем «когда комарик укусит», и я легко поверил ему.
Пока мы ждали своей очереди, сидя в коридоре, из операционной раздавались жуткие детские вопли, и меня посетили сомнения в миниатюрности обещанного «комарика». Однако, когда я вошел в операционную, доброе лицо старенькой нянечки сразу успокоило. Она усадила меня к себе на колени, обняла и крепко прижала мои руки к телу так, что было совершенно невозможно пошевелиться.
Тут я увидел профессора: вместо правого глаза у него был большой ярко-серебристый круг с дыркой посередине. Он приказал мне открыть рот. Я открыл. Он посветил в открытый рот серебристым кругом, а затем запустил в него инструмент, похожий на ключ для настройки роялей, но только с большим блестящим кольцом на конце, и… дернул. В мое горло вгрызся тигр! Профессор вновь без предупреждения быстро запустил настроечный ключ в мою глотку, и тигр цапнул меня еще раз. Боль была ужасной.
Большая слеза выкатилась из моего левого глаза и тяжело разбилась о нянечкину руку.
Профессор, привыкший к определенному поведению оперируемых, внимательно смотрел на меня.
– Ты почему не плачешь, мальчик? – удивленно спросил он.
Пригорюнившись, я ответил:
– А что плакать? Жить-то надо…
Халва
Однажды в 43-м году, когда мне было тринадцать, родители получили по карточкам вместо месячной нормы сахара кирпич халвы весом в два килограмма.
Утром они ушли на работу, а я сел к фортепиано. Некоторое время позанимался разучиванием фуги Баха и, почувствовав беспокойство, подкрался к буфету и отщипнул от халвового кирпича небольшой кусочек.
Через некоторое время повторил дегустацию. На халве появилась мышиная выщерблина. Я решил, что она слишком заметна, и срезал ножом изрядную часть, чтобы восстановить форму. Восстанавливал ее неоднократно.
Потом, не очень долго, занимался сочинительством. Отсутствие во рту сладких слюней вновь подвигнуло меня на экономическое преступление. Кирпич заметно уменьшился.
После того как отыграл Шопена, халвы осталось меньше половины, и мне стало ясно, что кары все равно не избежать. Тогда, испытывая муки совести, я потихоньку доел кирпич. Блюдо засверкало чистотой…
Вечером мама открыла дверцу буфета и застыла, пораженная:
– А где же халва?
– Прости, мамочка, я ее съел.
Мамины глаза наполнились невыразимым ужасом:
– Как? Всю?!
Я кивнул головой.
– Боже мой! Он же сейчас умрет!! Немедленно к врачу!!!
Медитатор
Я обожал его всей своей шестнадцатилетней душой. Он был сыном знаменитого поэта, умел медленно и умно произносить слова, хорошо читал стихи при завораживающем лунном свете на берегу моря. Казалось, нашим отношениям не будет конца. Он уехал из Крыма на месяц раньше меня, и я воспринял его отъезд как трагедию.
Когда вернулся в Москву, тут же позвонил ему и сказал, что приду на следующее утро, благо жили мы в соседних домах.
Часов в одиннадцать я звонил в его дверь – звонок прозвучал довольно резко. Дверь не открыли, и за нею была тишина. Подождал и позвонил еще раз – никто не появился. Тихонько толкнул дверь – она открылась – и вошел в темный коридор. По полоске света догадался, где следующая, она тоже оказалась не запертой, – и так прошел еще через пару дверей. Делал все это довольно шумно. Наконец со скрипом открылась последняя, и я оказался в большой квадратной комнате. На ее середине стояла широкая тахта с еще не убранной постелью. На краю тахты в позе «Мефистофеля» Антокольского сидел мой друг в длинной ночной рубахе, которую он натянул через согнутые колени до пят. Перед тахтой в тазу с водой лежал большой букет прекрасных калл. Он созерцал их.
Он, однако, не мог не слышать шума, который произвело мое появление.
Я огляделся, осторожно присел на стул, стоявший возле двери, и начал ждать конца медитации… Прошло пять, десять, двадцать минут. Он не шелохнулся: он созерцал каллы, я созерцал его.
Наконец я встал и тихо ушел.
Наша следующая встреча случилась через сорок два года.
Jedem das seine [6]
В 44-м, осенью, на московские экраны вышел фильм, снятый союзниками о высадке их войск в Нормандии, и я немедленно побежал его смотреть.
Зрелище было грандиозное: тысячи кораблей, небо, закрытое самолетами, огромные десантные баржи, врезающиеся в берег, и тысячи солдат, пушек и танков, появлявшихся из открытых трюмов, – все производило потрясающее впечатление. Но одним из самых действенных элементов фильма была музыка – я впервые услышал «Прелюды» Листа, они звучали через весь фильм и воодушевляли невероятно.
Из-за Листа я посмотрел фильм четыре раза.
В 61-м, вместе с мосфильмовской группой, отправился в Белые Столбы – в главную фильмотеку Советского Союза, чтобы посмотреть немецкую хронику конца 44-го – начала 45 года (об этом периоде снимался фильм).
Из этих лент не следовало, что Германия терпит поражение. Показывалась и высадка союзников в Нормандии.
«Джентльменская война», немецкие солдаты мужественно отбивают атаки американцев, угощают улыбающихся американских пленных сигаретами и совершенно не собираются отступать.
Но когда начался показ этой хроники, я вскрикнул от неожиданности – изображение сопровождалось «Прелюдами» Листа!..
Всего лишь пена…
В шестнадцать лет по вечерам при зажженных свечах на меня налетал «потный вал вдохновения». Возбужденная полумраком фантазия подбрасывала все новые и новые эмоции, и мои импровизации казались мне самому гениальными. Пальцы сами передавали сиюминутное вдохновение, и было жаль останавливаться, чтобы все это записать.
Однако на следующее утро, проигрывая вчерашнее «вдохновенное творение», я обнаруживал, что оно не стоит ни гроша.
Это повторялось вновь и вновь. Чтобы продлить вечернее состояние, я стал днем завешивать окна тяжелыми бабкиными портьерами и зажигать свечи. Результат повторялся. Я не понимал, почему то, что вчера казалось гениальным, при дневном свете оказывалось всего лишь пеной.
Когда из курса истории музыки узнал и оценил тот факт, что Бетховен, постоянно выступавший в концертах как импровизатор (в его время