Она замерла, понурив голову, и слушала его голос сквозь облако тумана, понимая с трудом, поскольку была оглушена горем и вдобавок на нее навалилась сонливость, а он насмехался над ее объятиями с Дицшем, изображая их в смешном виде, чтобы унизить, чтобы уничтожить магию Дицша, далекого, желанного. Наконец она встала, намереваясь убежать. Нет никаких сил сейчас ехать на поезде. Она поедет в «Роял». Ничего не знать, ничего не слышать, спать.
— Позволь мне уйти.
Он подошел, ущипнул ее за ухо, как-то при этом неуверенно. Ему совершенно не хотелось сделать ей больно. И что теперь, умолять ее остаться? Невозможно. Вспотевшей рукой, негнущимися пальцами он снова ущипнул ее за ухо в надежде, что ссора будет продолжаться и она останется.
— Хватит! Не трогайте меня!
— А он тебя разве не трогал?
— Он по-другому меня трогал, — прошептала она, одуревшая от усталости.
По-другому! О, похотливая ослица! И она говорит такое ему! Он едва сдержался, чтобы ее не ударить. Если он ударит, она уйдет.
Прозвонил будильник. Шесть тридцать. Надо помешать ей думать о семичасовом поезде.
— Повтори, что ты сказала.
— Что я сказала?
— Ты сказала «по-другому».
— Хорошо. По-другому.
— В каком смысле по-другому?
— Он не щипал меня за ухо.
— Почему? — спросил он машинально, голова его была совершенно пуста, но надо было как-то продолжать.
— Что «почему»?
— Почему он не щипал тебя за ухо?
— Потому что он не был вульгарен.
Он взглянул в зеркало. Значит, он вульгарен, несмотря на белые перчатки.
— Как же он тебя трогал?
— Я не помню.
— Скажи, как он тебя трогал.
— Но ты же сам знаешь! — (Он сдержался, чтобы не ударить ее.) — Боже мой, ты что, не видишь, что мараешь этим нашу любовь!
— Тем лучше! Кстати, я запрещаю тебе говорить о нашей любви. Нет больше нашей любви. Ты сделалась слишком дицшевской.
— Тогда позволь мне уйти.
— А ему ты тоже говорила, что ты его жена? На немецком, очевидно? Ich bin deine Frau?
— Я ничего не говорила ему по-немецки.
— А по-французски?
— Я ему вообще ничего не говорила.
— Неправда. Вы же не могли все время молчать. Скажи, что ты говорила ему в эти моменты.
— Я не помню.
— Значит, ты говорила ему какие-то слова. Я должен знать, какие.
— Боже мой, но почему ты все время говоришь со мной об этом человеке?
И правда, тем, что он столько говорил с ней о нем, вспоминал об их встречах, он, по сути, увеличивал его значение для нее, воскрешал забытую магию, делал его привлекательным и желанным. Ну вот, теперь, вспомнив о Дицше, вновь пережив былые радости по вине зануды-рогоносца, она, может быть, захочет возобновить свои былые гимнастические упражнения с Дицшем, который покажется ей обновленным, возбуждающим. Что уж тут поделаешь. Выяснить.
— Скажи мне, что ты ему говорила, — отчеканил он.
— Не знаю. Ничего не говорила.
— Ты называла его любимым?
— Конечно же нет. Я его не любила.
— Тогда почему же ты позволяла ему делать это?
— Потому что он был нежным, воспитанным.
— Воспитанным? Он воспитанно наносил тебе удары в одно место?
— Ты отвратителен.
— Когда ей наносят подобные удары, это признак хорошего воспитания, — вскричал он, вне себя от ярости. — Но когда ей говорят об этом, это отвратительно, и презирают именно меня, а его уважают! Ты уважаешь его?
— Да, я его уважаю.
Они оба уже едва держались на ногах, как сломанные автоматы, ослабевшие от усталости и пререканий. За окном уже птицы распевали гимны солнцу. Отупевший, голый, по-прежнему с сигаретой, он разглядывал непостижимое создание, что осмеливалось уважать мужчину, с которым совершала непотребства. Больной рукой он толкнул ее, не сильно, словно во сне. Она тотчас же упала, но успела вытянуть руки, чтобы смягчить падение. Она лежала ничком и не двигалась, положив голову на руку. Легкий халат задрался, оголив ноги. Она застонала, позвала папу, зарыдала. Ее спина и зад вздымались и опускались в ритме рыданий. Он шагнул к ней.
Поставив сумку на скамейку, он двинулся по перрону, подошел к автомату, сунул в него монетки, дернул за ручку, посмотрел, как валятся на землю пакетики, засвистел, вновь побрел по перрону, глядя в небо. В одиннадцать часов его охватило беспокойство. Неужели она способна нанести ему такой удар, не явиться к поезду, чтобы помешать ему уехать? Поезд на Марсель прибудет через восемь минут, если не опаздывает. Наконец он заметил, что подъехало такси, по виду из Агая. Из такси вышла Ариадна с сумкой в руке. Их взгляды встретились, но оба сдержали желание рассмеяться, чисто механическое желание, поскольку обоим было невесело.
— Ты тоже уезжаешь? — спросил он, сдвинув брови и опустив глаза.
— Я тоже уезжаю.
— И куда ты поедешь?
— Туда, куда не поедешь ты. Ты куда едешь?
— В Марсель, — сказал он, не поднимая глаз, чтобы не рассмеяться.
— Ну, тогда я поеду на следующем поезде.
— Ты заперла дом? Выключила счетчик газа?
Она пожала плечами, чтобы показать, что ее не заботит такая ерунда, и села на другую скамейку. Сидя в двух метрах друг от друга, каждый со своей сумкой, они делали вид, что незнакомы. В пять минут двенадцатого он встал, подошел к окошку кассы, попросил два билета в первом классе до Марселя, вернулся на набережную, встал с сумкой, по — прежнему не глядя на нее. Наконец поезд подошел к перрону, возмущенно пыхтя, и из вагонов повалили маленькие пассажиры. Он сел в вагон, наблюдая за ней краем глаза. Если она не сядет, он выскочит в последний момент.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда она вошла в его купе.
— Путешествую.
— У тебя нет билета.
— Я куплю у контролера.
— Иди, по крайней мере, в другое купе.
— Здесь есть свободные места.
Зазвенел колокольчик, и поезд сердито заворчал, зафыркал, залязгал железом, окутался облаком пара, взял назад, его основательно тряхнуло, затем он медленно двинулся вперед и наконец решился, разогнался, грохоча своими скованными цепью замученными вагонами, стуча своими настырными колесами. Когда она встала, он нарочно не помог ей водрузить наверх сумку, с удовлетворением отметив