— Ну, а где же они живут, можешь сказать?
— Ей-богу, месье, не могу: не знаю.
— Не знаешь, где живет твой хозяин? Что же ты тогда о нем знаешь, кроме титула?
— А ничего, месье; они ведь меня в Брюсселе наняли, как раз в день отъезда. Вот Пикар, другой слуга, тот при господине графе уже много лет и наверняка все знает, да только он со мной не разговаривает: приказ хозяйский передаст — и молчок. Я из него за все время так ничего и не вытянул. Ну, да ладно, скоро в Париж приедем, там я быстро все разнюхаю. А сейчас я вроде вашего, месье, ничегошеньки про них не ведаю.
— А где сейчас этот Пикар?
— Пошел к точильщику бритвы править; только, думаю, месье, вам от него тоже ничего не добиться.
Да, для золотой наживочки улов мой оказался небогат. Парень, похоже, говорил правду; будь ему известны семейные тайны, он выложил бы их мне как на духу. Я вежливо распрощался и вернулся в свою комнату.
Здесь я сейчас же призвал к себе слугу. Слуга мой, хоть и нанятый в Англии, был француз и во всех отношениях полезный малый: шустер, пронырлив, а главное — прекрасно знаком с нравами своих соотечественников.
— Сен-Клер, затвори дверь и поди сюда. Сен-Клер, мне непременно надо выяснить, что за господа знатного рода поселились в номерах под нами. Вот тебе пятнадцать франков. Разыщи слуг, которым мы предлагали сегодня помощь, устрой для них petit souper[157], потом вернись ко мне и расскажи все до слова. Я сию минуту говорил с одним из них, да он, как выяснилось, мало что знает. Зато другой, не помню, как его зовут, служит при знатном господине лакеем, вот он-то и должен знать все; за него и возьмись. Да! Ты, конечно, понимаешь, что меня интересует почтенный старец, а отнюдь не его молодая спутница… Ну, ступай же, ступай! Возвращайся скорее с новостями и, смотри, ничего не упусти.
Сие поручение как нельзя лучше подходило к характеру моего славного Сен-Клера; с ним, как вы уже поняли, сложились у меня отношения особой доверительности, какая положена между хозяином и слугою по канонам старой французской комедии.
Уверен, что втайне он надо мною потешался; внешне, однако, был сама почтительность.
Наконец с многозначительными взорами, кивками и ужимками Сен-Клер удалился. Я тут же выглянул в окно и убедился, что он успел уже выбраться во двор и с необычайной быстротою углубляется в гущу карет и экипажей; вскоре я потерял его из виду.
Глава III
Когда время тянется медленно, когда человек томится ожиданием, нетерпением и одиночеством; когда минутная стрелка тащится еле-еле, как пристало разве часовой, а часовая и вовсе застыла на месте; когда человек зевает, барабанит пальцами по столу и, потерев свой благородный профиль, расплющивает нос об оконное стекло; когда насвистывает самому уже опротивевшие мотивчики и, коротко говоря, не знает, что с собою поделать, — остается лишь сожалеть, что организм наш приемлет достойный обед из трех блюд не более одного раза в день. Увы, законы природы, коим подвластны все, не позволяют нам чаще прибегать к подобному развлечению.
Впрочем, в дни, о которых я веду мой рассказ, ужин тоже представлял из себя вполне приличную трапезу, и я воспрянул духом, ибо ужин был не за горами. Однако я решительно не знал, как скоротать оставшиеся три четверти часа.
Конечно, я прихватил в дорогу пару книжек, но бывает, как известно, множество обстоятельств, не располагающих к чтению. Начатый роман благополучно покоился на кровати меж пледом и тростью, и пускай главный герой его вместе с героинею потонул бы в бочонке, что стоял, полный воды, во дворе под моим окном, их судьба не трогала моего сердца.
Я сделал еще круг-другой по комнате, вздохнул и поправил перед зеркалом роскошный белый бант, завязанный на шее по примеру бессмертного щеголя Браммела{153}, затем я облачился в песочного цвета жилет, в синий фрак с золотыми пуговицами и обильно оросил носовой платок одеколоном (в те времена не было еще того разнообразия букетов, которым впоследствии осчастливила нас парфюмерия). Я поправил волосы — предмет моей особой гордости в те дни. Ныне от вьющейся темно- каштановой шевелюры, за которой я так любил ухаживать, остался лишь беленький пушок, да и то кое-где, а блестящая розовая лысина давно позабыла, что ее когда-то украшала растительность. Но оставим эти досадные подробности. Тогда я был обладателем роскошных густых темно-каштановых волос. И прихорашивался весьма тщательно. Достав из коробки безупречнейшую шляпу, я небрежно водрузил ее на голову — весьма, на мой взгляд, неглупую, — водрузил с тем едва заметным наклоном, который, как подсказывала мне память и некоторая практика, умел придать своему убору уже упомянутый мною бессмертный щеголь. Тонкие французские перчатки и довольно увесистая узловатая трость, какая снова ненадолго вошла тогда в моду в Англии, завершали, как сказал бы сэр Вальтер Скотт, «мое снаряжение».
Щеголять, однако, было негде: лишь на крыльце или во дворике захудалой придорожной гостиницы. Столь трогательным вниманием к собственной наружности я был обязан, как вы догадались, прекрасным глазам, которые увидел в тот вечер впервые и которые никогда, никогда не позабуду! Иными словами, это делалось в смутной надежде, что упомянутые глаза могут бросить случайный взгляд на своего обожателя и, не без тайной приязни, сохранить в памяти его безукоризненный и загадочный облик.
Пока я завершал мой тщательный туалет, угас последний солнечный луч; наступил час сумерек. В полном согласии с опечаленной природой я вздохнул и раскрыл окно, намереваясь глотнуть вечерней свежести, прежде чем идти вниз. В тот же миг я осознал, что в комнате подо мною тоже открыто окно: оттуда доносился разговор. Слов было не разобрать.
Мужской голос звучал весьма своеобразно: он, как я уже говорил, был пронзителен и одновременно гнусав; разумеется, я узнал его сразу. Отвечавший ему нежный голосок спутать с любым другим было бы просто невозможно.
Разговор длился не более минуты. Старик отвратительно — как мне показалось, дьявольски — засмеялся и, видимо, удалился в глубину комнаты: я почти перестал его слышать.
Другой голос оставался ближе к окну, но все же не так близко, как вначале.
Это не была семейная размолвка, в тоне беседы не чувствовалось ни малейшей взволнованности. Я же мечтал, чтобы в комнате подо мною разгорелась ссора, предпочтительно жестокая! Я бы вмешался, встал на сторону беззащитной красавицы, отстоял справедливость… Увы! Насколько я мог судить по характеру разговора, то была самая мирная супружеская чета на свете. Прошла еще минута, и дама запела французскую песенку, довольно странную, на мой взгляд. Нет нужды напоминать, насколько дальше слышен голос при пении. Я различал каждое слово. Нежный голос графини был изысканного тона — по- моему, он именуется полуконтральто; в нем слышалась истинная страсть и угадывалась легкая насмешка. Рискну дать нескладный, но вполне сносно передающий содержание перевод ее коротенькой песенки: