быть отличницами только в педе. А в универе Святого Владимира тебе бы живо объяснили, какой из тебя историк…»
Но укол самолюбию не удался — получился слабым и тупым. Ну забыла, и что с того? Странно, что за этот бесконечно длинный день она не забыла, как зовут ее саму… А вспомнила бы былину, все равно бы пришла сюда и воскресила автопортрет Васнецова, считавшего, что, в отличие от Богоматери, богатырей можно писать с кого попало!
Но возмутиться легкомысленным поступком Васнецова тоже не получилось. Не был Виктор Михайлович легкомысленным, и кем попало не был. И там, за красным углом стены Владимирского университета, напротив университетского ботанического сада, стоит и поныне расписанный им самый красивый в мире Владимирский собор. И каждый раз, заходя туда…
«О, нет!»
«Нет!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!»
Маша страшно ощерила челюсть и схватилась за грудь. Сердце защемило в плоские металлические тиски и уже не отпускало. Стало трудно дышать. И невыносимо жить.
За всю свою недолгую жизнь Маша ни разу не озадачивалась собственным вероисповеданием, но, как и большая часть славян, была латентной православной и верующей на некоем недоступном сознанию, цивилизации и цинизму уровне. И там, у ворот Печерского монастыря, эта невостребованная часть Машиного естества противно ныла о чем-то неуютно-неправильном и знобливо-стыдном.
Но не непоправимом!
Потому что Маша Ковалева могла прожить свою судьбу и без Свято-Печерской Киевской лавры, да, пожалуй, и без всех бесчисленных церквей Киева — и существующих, и разрушенных, и восстановленных вновь. Но от мысли, что она никогда не сможет зайти в самый красивый в мире Владимирский собор, она почувствовала себя осужденной, без надежды на помилование. И вдруг совершенно явственно и бесконечно осознала: все чудеса, так щедро подаренные ей судьбой, — ничто, нет! — бесповоротное и страшное проклятье, если плата за них — никогда в жизни не войти в СВОЙ САМЫЙ ПРЕКРАСНЫЙ В МИРЕ ВЛАДИМИРСКИЙ СОБОР!
«Но что я такого сделала?! Что?!» — завопила она.
«И ты еще спрашиваешь?»
Она радостно кинулась в бездну, счастливая оттого, что сбываются ее сказки и мечты…
Она приняла в свои объятия вечный Город, показавшийся ей сказочной шкатулкой с древними и прекрасными чудесами…
В церкви!
В прошлой жизни!
И сейчас она вдруг ослепительно поняла, отчего так разозлился ее суровоглазый собеседник, услыхав неуклюжий лепет об оружии и оцеплении Кирилловки.
А она больше никогда не войдет во Владимирский собор!
«Никогда! Никогда! Никогда!»
И тут Маша, наконец, заплакала навзрыд. Заплакала запоем, ненавидяще смяв прокаженное лицо руками. Она не плакала со дня, когда узнала о смерти Риты. Это было позавчера. Но с тех пор прошла вечность. И она не плакала ни о Мире, ни о дяде Коле, ни после постыдного надругательства в Кирилловских пещерах. Она стала сильной, сама не замечая того, и была сильной до тех пор, пока не поняла: эта сила — обман, бездарный обман! Воровство!
А она — бессильна, она — самый немощный и убогий человек на земле, потому что даже самый немощный и падший может войти в церковь и попросить прощения. А она — нет!
Она совершила нечто непоправимое, перешагнула некую неизвестную ей черту, за которой уже не прощают!
Даже тот, кто прощает даже палачей, насильников и убийц!
И это так ужасно, что остальное не имеет значения… Пусть Город летит в тартарары. Пусть вылазит Змей. Огненный. С пятью, восемью, двадцатью головами! Пусть все погибнут. Она, Даша, Катя — пусть. Все равно! Все равно нет смысла жить, раз она больше никогда в жизни не сможет войти во Владимирский собор. Ибо отныне собор — ее Страшный суд мракоборца Владимира, приютившего в своем доме изгнанные из Михайловского мощи гонительницы ведьм Варвары, и сам Господь уже вычеркнул ее из списка людей, поставив клеймо: ведьма!
Маша безнадежно посмотрела на небо сквозь мутные линзы слез — небо темнело, она не видела там никакого Бога.
Маша огляделась — люди на близстоящих скамейках глазели на нее, кто с любопытством, кто неодобрительно, кто сочувственно. А рядом с ее скамьей стояли две девушки, Машины ровесницы, глядевшие на Машу так, словно от ее плача у них разрывалось сердце.
— Что случилось? Может, помощь нужна? — спросила одна, как только Маша пересеклась с ней взглядом.
На ней было синее платье и ярко-красные туфли.
— Обидели? Или деньги потеряла? Или болен кто-то? — сердобольно спросила вторая, совсем юная, пожалуй, даже младше Маши.
И их сочувствие показалось Маше нелогично явным, заставив заподозрить добрую парочку в принадлежности к какой-то псевдохристианской секте.
— А ты пойди свечку поставь за здравие… — предложила первая, окончательно утвердив Машу в ее подозрениях.
Девушка неуверенно потянула к Машиной макушке жалостливую руку. Маша неприязненно отшатнулась от нее и заревела пуще прежнего, отрицательно болтая головой:
«Свечку! Какую свечку! Куда?..»
— Или хочешь, я схожу? — предложила первая быстро, так и не дотронувшись до Машиных волос. — Тут Владимирский за углом. Ты только скажи, как больного звать?
— Маша. Мария… — хлюпнула Маша. — Ты, правда, можешь? Поставьте, пожалуйста! — Она принялась нервозно искать деньги, внезапно заполучив тщедушную надежду на нелегальное чудо.
— Не надо, что ты… Это же пятьдесят копеек, — удивленно отвергла девушка в красных туфлях смятую, залежавшуюся гривну. — Мы все равно в ту сторону шли. Маша, значит? — деловито кивнула она. — И я тоже Маша, как твоя мама. Или подруга? Ничего, поправится…
— Вряд ли, — тихо всхлипнула ведьма. Дальше говорить она не смогла, только затрясла губами.
— Поправится обязательно! — оптимистично уверила ее вторая, заглядывая под слезливое дрожание рыжих ресниц. — Сегодня ночью Владимирский горел! Ты слышала? Да не сгорел. Представляешь? Значит, и не такие чудеса бывают…
— А вы — верующие? — опасливо уточнила Маша.
— Ну, как все, — протянула вторая.
— В церковь ходите?
— Ну, не то чтобы ходим… Тебе уже легче? Тогда мы пойдем. Хорошо? — Первая улыбнулась ей и все же погладила ее по затылку. — Не плачь. Ладно?
Маша смотрела им вслед. Ее горло вдруг очистилось от слез, а внутри, как после дождя, было влажно, вязко, но ясно.
Тревожно, но не безнадежно. Удивленно…