червивая. Маша, как всегда, самая лучшая. Пожертвовала единственной любовью. И даже не сказала. Из вежливости!
Дом вздрогнул. Люстра затанцевала.
В комнате погас свет.
Даша испуганно содрогнулась всем телом, но продолжила:
— И чтобы меня, бесчувственную сволочь, сделать сочувственной, стала калекой! А я, выходит, эгоистка и падла, раз не хочу никого спасать и хочу стать певицей, и хочу, чтобы женщины стали свободными…
— Свободными? — саркастично спросила Катя. — Стали! Там все твои освобожденные амазонки! — указала она на плотную штору. — Резвятся вовсю. У революции их было много…
— Елена Гребенюкова, дочь царского генерала. Замучила и убила в Одессе четыреста царских офицеров. Кровавая Маруся, атаманша, — индифферентно перечисляла Маша. — Организовала «Варфоломеевскую ночь» в Севастополе. За ночь там расстреляли, утопили, закололи штыками сотню безоружных. Мария Никифорова. Взрывала поезда, считая, что те, кто может позволить себе купить билет на поезд, уже буржуи и не имеют права на жизнь. Сейчас, чтобы помочь Муравьеву, устанавливает революционную власть в Запорожье. Потом двинется на Крым, на родину амазонок. Евгения Бош, глава советского правительства Украины. Вешала по приказу Ленина. Скоро будет здесь…
Катя заботливо поправила Маше край одеяла.
— Ты только не нервничай. Я пойду к соседке постучусь. Спрошу, нет ли у нее каких-нибудь капель. За врачом же не побежишь.
Подумав, Дображанская подошла к окну и аккуратно отодвинула край занавески.
Витрина магазина «Мадам Анжу» была разбита. Мимо прогремели два деловитых броневика. Небо над Городом было черным от дыма.
Дом напротив горел, как огромный четырехэтажный факел.
— Боже, там дом… — пролепетала Катя.
— Горит? — поняла Маша. — Это нормально. Дом Грушевского горел три дня. Дом писателя Григория Богрова, деда Мити Богрова, тоже сгорел. Из-за обстрела Киев горел десять дней. Снаряды попадали в верхние этажи. Броневики осыпали пулями нижние.
Чуб уже была у окна.
— Маш, там, на дороге лежат какие-то люди, — растерянно сказала она. Взгляд певицы остекленел. — Машка, они что, мертвые?
— Во время обстрела погибли десятки. Во время восстания арсенальцев — больше тысячи. Пока одни отряды подавляли восстание, другие отстреливались, отряд «Вольных Козаков» во главе с комендантом Киева начал еврейский погром. Били еврейские лавки, разгромили «Союз евреев-воинов», убили председателя Иону Гоголя… Всех убили. Они все погибли. Еще в 1918 году… — Маша закрыла глаза.
— Еще в 18-м?! — Даша эмоционально показала на окно сразу двумя указательными пальцами. — А ни-че, что он там! Он сейчас! — Ее затрясло. — Покойники лежат у меня под окнами… Их же только что убили, только что, пока мы тут сидели! Они — мертвые!
— Отойди от окна. — Катя категорично задернула штору. Черты ее стали бесстрастными, скрывая и одновременно выдавая какофонию чувств, поселившихся внутри. — Я к соседке. Если Маша не придет в норму, то следующими после Ионы Гоголя убьют нас. Когда красные войдут в Город?
— Скоро, — сказала историк. — Муравьев применит отравляющие газы. Запрещенные. И захватит мост через Днепр. Но Киевиц невозможно убить. И мы можем уйти. Я не могу щелкнуть… но дом сам выведет нас на улицу в 1911 год. Надо спешить. Взяв Киев, Муравьев на три дня отдал его солдатам. Они врывались в квартиры, грабили буржуев. Буржуем считался тот, кто жил в хорошо обставленной квартире.
— Мы никуда не пойдем, — резко объявил Красавицкий. — Ей больно даже шевелиться.
— Понятно, — сказала Катя. — Я скоро вернусь.
— А знаешь, чего я подумала, — нарочито бодро заговорила Землепотрясная Даша, проводив Катю взглядом. — Давай я буду тебе помогать, а потом решу, хочу ли я это делать. Оставлю себе одну ма- аленькую, ма-аленькую лазеечку…. ОК? — бодрость была нервозно-дрожащей.
За окном затрещали пулеметы.
— Потому что если я сейчас, вот сейчас открою занавеску… — Певица смотрела на кремовую штору, от которой ее отогнали.
Штора притягивала ее, как магнит.
— Я умру… — сказала Чуб. — Умру, а не не рожусь! Потому что побегу кого-то спасать. Потому что я лучше умру, чем буду смотреть, как у меня за окном… Я вообще не понимаю, почему мы тут сидим? — сорвалась она вдруг. — Мы — Киевицы. Мы должны воевать! Там наш Киев горит! Он же наш! И я не могу так… — Она заплакала. — Ну вот, моя очередь. Катя плакала, ты плакала, теперь я. Но мы ж можем!.. Ты умеешь воскрешать. Катя разрушать. Мы можем сейчас всех спасти. Евреев, украинцев, офицеров и арсенальцев тоже.
— Нельзя спасти людей, которые в данный момент убивают друг друга, — сказала Маша. — Мы должны спасти одного — Петра Столыпина.
— Знаю, я — сволочь…
— Нет. Ты самая лучшая из нас.
— Скажешь тоже!
— Ты плачешь по самой лучшей причине. Потому что не можешь так, — сказала Маша.
— Нет, — отказалась от своей «лучшести» Чуб, — мы договорились. Я могу! Я еще могу отказаться. Я не знаю, как вам, а мне очень нравилось там. — Палец певицы закрутился, не зная, в какую сторону показывать настоящее. — Я даже представить себе не могу, как это я там не рожусь и буду всю жизнь куковать в этой деревне, где нет ни кино, ни телевизора, ни эстрадной карьеры не сделать. Вот думаю об этом и все, все во мне протестует! Но…
Но то-то и оно, что с тех пор как Маша щелкнула пальцами, в голове Чуб все прокручивался и прокручивался один и тот же сюжет.
Проплывающие мимо гробы, устремленные к Аскольдовой могиле, и наполненный пустотой взгляд женщины, кричащей ей, Даше:
«Почему вы… позволили? Как? Как вы могли?!»
— Его звали Сашей. Она кричала «мой Сашенька». Наверное, это был ее жених. — Землепотрясная все не могла успокоиться. — Но мы спасем его?
— Спасем.
Ближе к ночи мазь Бормента, пожертвованная соседкой, дала обнадеживающие результаты — правые рука и нога были все так же непослушны, но, по крайней мере, попытки призвать их к послушанию перестали быть болезненными.
В спальне горели свечи. Катя спала на диване в гостиной. Трехдюймовые и шестидюймовые пушки притихли до утра. Полыхающий дом напротив сделал кремовую штору красной.
— Ты не знаешь, где мой листок? — справилась Маша. — Справка, что я составила по делу Богрова?
— Богрова? Сейчас принесу.
Вернувшись, Чуб с отвращением поднесла к глазам плотно исписанный лист, свидетельствовавший: студентка, как обычно, подошла к вопросу крайне ответственно.
— Только вот, знаешь… — Певица опустила ресницы. — Получается, для того, чтобы ее Саша выжил, мой мальчик губастенький должен погибнуть. Как же так? Разве так честно?
— Это не ради одного Саши… — Маша не договорила.
Смерть одного конкретного человека наложилась в сознании Чуб на смерть другого — губастенького.
И теперь Даша стояла пред выбором и не могла понять, почему одна смерть лучше другой?
— Или он правда был плохим? — с надеждой спросила она.
— Дмитрий Григорьевич Богров. Кличка «Митька Буржуй». Настоящее имя Мордко Гершович