Черноморья, не служившее в Белой армии, было огулом взято под сомнение в политической благонадёжности, что, конечно, имело отчасти под собой почву, после двух лет сплошных
Нечего, конечно, и говорить, что разведка была в полном единении и постоянном контакте со всеми шайками спекулянтов, грабителей и «зелёных» в округе. Это проклятое учреждение я считаю одной из главнейших причин гибели всего белого дела в Черноморье.
Попав впоследствии за границу, господа бывшие контрразведчики составили наиболее аморальный и продажный элемент русской эмиграции, став советскими шпионами и провокаторами.
Помимо контрразведчиков и бесчисленных штабов, расплодившихся в Новороссийске за счёт сокращения фронта, вся тыловая накипь армии и по праву, и ещё более без всякого права, носила английские шинели и подобие погон. Ходило всё это по городу, вооружённое с головы до ног и пускало в ход нагайки, револьверы и шашки по всякому поводу. Даже глубоко штатские люди из «Освага» заразились общим духом и ходили с револьвером за поясом, вряд ли умея им пользоваться, вроде моего осважного приятеля, кривобокого футуриста Эльмера.
К двадцатым числам февраля трагедия Добровольческой армии стала подходить к своему логическому концу. Были один за другим сданы Ростов, Новочеркасск и Екатеринодар, фронт с каждым днём приближался к Новороссийску. Англичане, готовясь к неминуемому концу, сосредоточили в порту целую эскадру военных судов во главе с огромным красавцем дредноутом «Квин Мэри», грозно стоявшим под адмиральским флагом за молом.
Каждые три-четыре дня за границу отходили переполненные беженцами транспорты. Командование делало последние героические усилия, чтобы задержать стихийно отступавшую армию на последних рубежах. Но что могли поделать отчаянные воззвания генерала Деникина, когда пьяный генерал Шкуро плясал среди улицы с бутылкой в руках, призывая хватать прохожих женщин, как во времена половецких набегов…
Что могли поделать жалкие картинки «Освага», когда Екатеринослав был отдан на поток и разграбление солдатам генералом Корвин-Круковским, когда население Харькова столько месяцев подряд имело счастье лицезреть потерявшего от пьянства человеческий облик генерала Май-Маевского, когда всё население территории Юга России, ограбленное, разорённое и униженное, не могло дождаться ухода диких озверелых банд, в которые превратились когда-то стройные полки Добровольческой армии, когда никто не мог быть уверенным, что его не убьют и не ограбят без всякого основания и объяснения?
Постепенно начинала разрастаться в Новороссийске откровенная паника и связанная с ней жестокая и кровавая бестолочь. Каждый день разносились слухи, что тот или иной важный чиновник или генерал скрылся за границу, бросив всё. У нас на Серебряковской по распоряжению командования на стене вывесили длинный список ответственных лиц, коим не разрешался выезд за границу без особого на то разрешения. Всё это были громкие имена, руководители крупных учреждений, и в том числе знакомый наш по Тонкому Мысу скульптор и меценат Рауш фон Трубенберг, видимо, причисленный к лицу власть имущих в качестве осважного начальства.
Командование теряло веру в своих ближайших сотрудников. Величественное здание, созданное большими патриотами Корниловым, Марковым, Алексеевым, рушилось на наших глазах и падало, грозя похоронить под своими обломками и правых, и виноватых.
20 февраля я заметил, что жена, по-видимому, заразилась на службе сыпным тифом, у неё уже три дня держалась высокая температура. Надо было действовать быстро и решительно. Если бы она свалилась теперь, то мне пришлось бы или оставить её в руках большевиков, наступавших на город, или оставаться вместе на верную смерть. Через Лопухина я в тот же день выправил необходимые документы для эвакуации нас обоих за границу на транспорте «Саратов», отходившем 22-го февраля. Наутро я поехал проститься с отцом и мачехой, которые оба тоже успели переболеть тифом и жили на Стандарте. В большой холодной даче отец занимал с мачехой отгороженный ширмой угол; в другом за ситцевой занавеской находился с семьёй Солнцев, в прошлом тоже предводитель дворянства и очень богатый человек. С ним была жена и юноша сын, парализованный после контузии на фронте.
Со слезами на глазах и сжимавшимся от тоски сердцем я обнял отца и Марию Васильевну, с которой мне суждено было увидеться в последний раз… За их судьбу в Новороссийске можно было не беспокоиться, так как папа служил в управлении главноначальствующего областью, и как служащего центрального учреждения его в Новороссийске бросить не могли.
Утром 21-го марта на подводе, заваленной вещами, мы подъехали к огромному «Саратову», стоявшему на Стандарте у здания английской военной миссии. Женя, уже совсем больная, едва передвигала ноги, проходя через формальности паспортного и карантинного контроля. Осматривали поверхностно и пропускали всех, у кого не было тифозной сыпи. Вся наша задача поэтому заключалась в том, чтобы не показать контролю, что она больна, так как это значило бы остаться в Новороссийске навсегда…
Наконец все формальности были окончены, последний часовой англичанин, взглянув на пропуск, откинул винтовку и пропустил нас на лестницу парохода. Дочурка ему улыбнулась во весь свой рот с тремя зубами и протянула ручку к блестящему штыку. Отказавшаяся в последнюю минуту ехать с нами за границу Катя махала снизу платком, вытирая слёзы. Через железную, гудящую под ногами палубу мы прошли к трюмной лестнице, по которой один за другим исчезали во мраке вошедшие раньше нас люди. По длинной железной лестнице, ступени которой ускользали из-под ног, одной рукой держа ребёнка, другой помогая жене, я спустился в глубокий и тёмный трюм, огромное помещение с голыми железными стенами и с таким же полом. Среди сваленных здесь в беспорядке по всем направлениям корзин и картонок, сундуков и узелков копошились, казавшиеся крошечными в этой громаде, человеческие фигурки. Дамы в каракулевых
− Сюда, сюда, Нютечка, Жора!.. Маруся! Занимайте скорее места, чего вы рот разинули!
Жора и Муся послушно бросались «занимать места» кульками и пакетами. На всех более или менее пустых местах уже сидели плакавшие младенцы, лежали чемоданы без хозяев, сидели дрожащие взъерошенные собачонки…
Над трюмом стоял сплошной гул криков, плача, пререканий и ругани.
− К чёртовой матери собак! − кричал чей-то хриплый начальственный голос, − детей положить негде.
− Ступай сам к чёртовой матери! − быстро отозвался бойкий голос владелицы собачонки. − Хулиган… большевик!
− Мадам… думайте, что говорите, я не большевик, а корпусной командир…
− Я сама полковница!..
− Барыня!.. барыня! − надрываясь, орала в углу чья-то нянька. − Смотрите, что делает… родимые, Неличку за ногу ухватил… ах ты, каторжник!
К вечеру погрузка закончилась, и трюм начал принимать понемногу домашний уют. Появились гамаки и ковры, заколыхались простыни и ситцевые занавески. Дамы достали кокетливые чепчики, капоты и пеньюары. По всем направлениям лежали и сидели затихшие, успокоившиеся люди. В полумраке трюма вспыхивали десятки папирос. Матери и няньки забегали с горшочками вниз и вверх по лестнице, выплескивая их содержимое прямо за борт.
Обессиленная погрузкой Женя лежала, закрывшись с головой, у неё начался сильный жар, который счастливо для нас просмотрел карантинный надзор, рядом с ней спала, разметавшись, дочурка; вещи в беспорядке стояли вокруг.
В висках стучало, томительное чувство неуверенности, что нам почему-либо уехать не удастся, не покидало меня весь день. Не в силах заглушить неясную тревогу, я поднялся на палубу.