к нашей идеологии, поскольку она была ему удобна, и мы никогда в нем, вечно отказывавшемся от своего слова, не были уверены как в соратнике. После известного всем инцидента, завершившегося судом Ц. Б. журналистов над Есениным и К, у группы наметилось внутреннее расхождение с Есениным, и она была принуждена отмежеваться от него, что она и сделала, передав письмо заведующему лит. отделом «Известий» Б. В. Гиммельфарбу 15 мая с.г. Есенин в нашем представлении безнадежно болен физически и психически, и это единственное оправдание его поступков. Детальное изложение отношений Есенина с имажинистами будет напечатано в № 5 «Гостиницы для путешествующих в прекрасном», официальном органе имажинизма, где, кстати, Есенин давно исключен из числа сотрудников. Таким образом, «роспуск» имажинизма является лишь доказательством собственной распущенности Есенина.
Задержимся на процитированном документе, чтобы прояснить обстоятельства, бегло упомянутые в начале главы. В конце ноября 1923 года Есенин в сопровождении тройки «народных поэтов», они же собутыльники: Клычкова, Орешина и Ганина, – зашел в некое пивное заведение, чтобы «добавить». Все четверо были в сильном подпитии, а Есенин к тому же еще и простужен. А главное – раздражен. Переселяясь к Бениславской, он думал, что это временный вариант, поскольку был уверен: после публикации в «Известиях» американских очерков ему выделят хотя бы комнатушку. Он даже, кажется, обещал Галине Артуровне, что обратится с этой просьбой к Троцкому. Не обратился. К концу ноября стало ясно, что дни Ленина сочтены, и всем претендентам на высшую власть было не до таких мелочей, как бездомные литераторы. Тогда подруга Бениславской Аня Назарова, особа бойкая и решительная, взяла на себя разрешение жилищной проблемы, но ее хлопоты успехом не увенчались. По документам Есенин числился мужем Дункан, которой правительство предоставило целый особняк, пусть, мол, там и живет, а ежели не живется, то это его личные затруднения. Есенин опять оказался в ловушке и, как всегда в ситуации тупика, запил по-черному. Галина Артуровна, испугавшись, выбила ему место в санаторном отделении психиатрической больницы имени Шумского. Впрочем, продержали его там недолго, но вскоре, уже в феврале, неловко выпрыгнув из извозчичьей пролетки, Есенин разбил полуподвальное окно и сильно порезал руку. Пришлось вызывать скорую, которая и отвезла его в Шереметевку. Перед отъездом в Ленинград на пару дней с рукописью «Москвы кабацкой» (май 1924-го) Есенин, втайне от Галины, подал в правление «Ассоциации вольнодумцев» заявление с отказом от сотрудничества в журнале имажинистов – «Гостинице для путешествующих в прекрасном». А чем еще он мог выразить свою обиду? Чужие люди поручились за него, объяснили товарищам-судьям, что он, когда пьян, поносит всех – и советскую власть, и родителей, и сестер, и самых близких и любимых друзей. А эти умыли руки. И все-таки, передав Ройзману это заявление, он до поздней ночи задержался в «Стойле», все еще надеясь, что прибегут, позвонят, станут уговаривать. Ну, не все, хотя бы Анатолий. Не дождался. Снова уехал в Ленинград, на этот раз надолго, вернулся – ничего не изменилось. Вдобавок выяснил, что Анатолий со своей змейкой опять гуляет по Парижам-Берлинам… Тогда-то он и сделал отчаянный жест – заявил, на пару с Ваней Грузиновым, о роспуске имажинизма, ответом на который и была процитированная чуть выше публикация в журнале «Новый зритель».
В отечественной антиесениаде встречаются документы и озлобленные, и высокомерные, но такого подлого, к счастью, я не встречала. Это у Есенина нет ни одной теоретической статьи? А как же «Ключи Марии», которые Мариенгоф когда-то объявил «теорией имажинизма»? А на чье имя стекалась в «Стойло Пегаса» публика? Значит, это им, а не Есенину было выгодно и удобно считать его своим спутником? А на каком основании они пишут, что сами исключили отщепенца из числа сотрудников «Гостиницы для путешествующих в прекрасном»? Это же он сам написал в правление «Ассоциации вольнодумцев», что по несогласию с линией журнала выходит из редколлегии. Редактора толстых журналов счастливы, если им удается заполучить любой есенинский текст, а в ихней захолустной гостинице он, видите ли, неугодный постоялец!
Мариенгоф настолько не в себе, что не понимает, какую глупость совершает, донося до сведения соотечественников, что группа имажинистов еще до пресловутого письма Есенина и Грузинова в «Правду», может, и безответственного, но уж никак не развязного, отмежевалась от него после известного инцидента. Не только не явилась в полном составе в суд, чтобы отвести от своего товарища обвинение в антисемитизме, а еще и кинулась в «Известия», чтобы явить читающей России свою подлость? А ведь можно было хотя бы об этом факте умолчать, письмо-то «Известия» не опубликовали и, видимо, уничтожили, во всяком случае, оно исчезло бесследно. И что совсем уж за гранью добра и зла, так это утверждение, что Есенин «безнадежно болен физически и психически». Это или разглашение медицинской тайны, или клевета. И за то, и за другое, живи Мариенгоф в иной стране, его бы неминуемо привлекли к уголовной ответственности.
Но почему я говорю о Мариенгофе? Ведь под письмом пять подписей? А потому, что так считал Есенин, уверенный, что ни Рюрик Ивнев, ни Николай Эрдман мерзопакостного текста не видели. Что касается Шершеневича, то письмо в «Новый зритель», он, видимо, все-таки подписал, а вот в то, что его подпись стояла и под заявлением в газету «Известия», не очень верится. Вот как освещен пресловутый (антисемитский) инцидент в его «Литературных воспоминаниях»: «Позднейшие годы, годы ссоры с Мариенгофом и годы пьянств, ознаменовались поисками новых дружб. Есенин бросался то к одному, то к другому поэту. Появились всякие Иваны Приблудные и другие. Они пили за счет Есенина, подзуживали его к скандалам, а потом отходили в сторону и отмежевывались. Так было с известным и глупым скандалом с юдофобскими выкриками, хотя Есенин ни до, ни после этого не был юдофобом. Но навинтить его пьяного можно было на что угодно. Он знал цену “друзьям”, но быть без войска, даже предающего своего вождя на каждом шагу, ему было невмоготу. Для того чтобы быть первым, нужно рядом иметь прикидывающихся вторыми».
Наверное, Шершеневич и под пыткою бы не признался, что под «друзьями» в кавычках подразумевает не только «всяких Приблудных», но и Мариенгофа. Между тем среди «всяких» не было ни одного поэта, который бы только прикидывался вторым. А вот Мариенгоф действительно прикидывался. И очень долго, и очень искусно. Хотя конечно же считал себя поэтом первого, элитного ряда. Пить за счет Есенина он не пил, потому что вообще не пил, а вот все остальное… Даром, что ли, Александр Никитич Есенин, понаблюдав в течение нескольких дней за приятелем сына, вернувшись в деревню, доложил жене: «Кормится он возле нашего Сергея»? И по части причастия к «пьяным юдофобским выкрикам» за милым Толей грешок есть. А как иначе назвать его подзуживания насчет Зинаиды Райх, в которых, кстати, принародно признался: «Я обычно говорил о ней: “Эта дебелая еврейская дама”. Щедрая природа одарила ее чувственными губами на лице круглом, как тарелка. Одарила задом величиной с громадный ресторанный поднос при подаче на компанию. Кривоватые ноги ее ходили по земле, а потом по сцене, как по палубе корабля, плывущего в качку».
Есенин злился, а милый Толя нашептывал: не еврейка, говорит? Православная? А ты к папочке ее приглядись: с прожидью! А девичья фамилия матушки-дворянки? Евреинова? То-то же. У русского языка хорошая память, Вяточка. Сообразил?
Подзуживал, а сам? Когда разразился «глупый скандал с юдофобскими выкриками»?! Первым в сторону отошел, впереди всех и в «Известия» побежал – отмежевываться.
О том, что Есенин не сомневался, что инициатором подлой публикации в «Новом зрителе» был именно Мариенгоф, свидетельствует его письмо Маргарите Лившиц из Тифлиса в Москву от 20 октября 1924 года: «Милая Рита! Спасибо за письмо и вырезки… Не боюсь я этой мариенгофской твари и их подлости нисколечко. Ни лебедя, ни гуся вода не мочит».
Увы, не был Есенин ни лебедем, ни гусем. Он был человеком с содранной кожей, и только то, что дурная весть застигла его не в опостылевшей Москве, а в Грузии, в ее веселой и легкомысленной столице, избавило Есенина от тяжелого нервного срыва. Это Галя, замороченная вечными нехватками, думает, что его с Анатолием рассорили деньги, которые тот под шумок прикарманил. Что деньги… Когда-то, в детстве, дед Титов привез ему из Кузьминского, с ярмарки, пряник. А Оля, крошечная, попросила: Дать! Дать! Ну, отломил кусочек. Маленький-маленький. Дед увидел, но промолчал. А потом, когда вечером на печь забрались, рассказал байку.
…Поехал мужик со старшим сыном на ярмарку, купил пряник. Вот, говорит, держи гостинец, приедем до хаты, мужик-то хохол был, с Василем поделишься. По-братски. А как это по-братски? А так, Петро: большенькую половину Василю отдашь, а возьмешь себе меньшую. Думал- думал Петро и вернул батьке пряник. Пусть, мол, Васек со мной по-братски поделится. Вот и Анатолий как тот Петро: пока вдвоем жили, считал, что это Есенин обязан с ним по-братски делиться. А как втюрился в свою Никритину, так и весь пряник захапал, теперь с этой, извилистой, по-братски делится.
Вернувшись с остатками тиража «Москвы кабацкой» из Ленинграда, Есенин, как уже упоминалось, на несколько дней съездил в Константиново, отвез родителям деньги и 3 сентября «удрал» в Грузию. Недели две прожил в Тифлисе, затем в Баку и снова вернулся в Грузию. Надежда на то, что простая перемена мест «успокоит сердце и грудь», оказалась призрачной. Для успокоения требовалось иное