лекарство.

В ту осень резко обострилась борьба, фактически война на истребление, которую вот уже несколько лет, с переменным успехом, вели идеологи новой власти с не поддающейся перековке русской литературой. Пролеткульты, правда, все-таки распустили, но пролеткультовский дух оказался неистребимым. Его унаследовали и МАПП, и РАПП, окопавшиеся в двух главных пролетарских журналах – «Октябре» и «На посту». Поэт Василий Наседкин, жених, а потом и муж сестры Есенина Екатерины, вспоминает, что Сергей Александрович, обычно старавшийся не афишировать свои литературные взгляды, попав на поэтический вечер, где выступали главным образом «мапповцы» (члены московской ассоциации пролетарских писателей), его и пригласила туда знакомая «мапповка», не дослушав выступления известного в этих кругах поэта, ушел – «нервно, решительно, молча, даже не попрощавшись со своей спутницей». О том, что нервная реакция не случайность, свидетельствует его письмо к сестре, написанное по приезде в Тифлис 17 сентября 1924 года: «Узнай, как вышло дело с Воронским. Мне страшно будет неприятно, если напостовцы его съедят. Это значит тогда, бей в барабан и открывай лавочку. По линии (имеется в виду “пролетарская линия”. – А. М. ) писать абсолютно невозможно. Будет такая тоска, что волки сдохнут».

Как видим, вопреки мнению молвы, утверждавшей, что самовлюбленный Есенин равнодушен к перипетиям литературных сшибок, ему было решительно не по себе в раздираемой идеологическими противоречиями столице, и он пользовался любым предлогом, чтобы уехать, удрать из Москвы. А знакомым, из понятной осторожности, объяснял свою «москвобоязнь» по- житейски: «Вот в Грузии поэтам хорошо. Совнарком грузинский заботится о них, точно о детях своих. Приедешь туда, как домой к себе. А у нас что?»

В первые недели пребывания в Грузии ему и в самом деле было на удивление хорошо. И в Москве, и в Питере необходимый для жизни «кислород» нужно было собирать, копить! и «выдышивать» экономно, словно это не атмосфера, а кислородная подушка. Кончался запас воздуха, и начиналось кислородное голодание. А в Грузии поэтического воздуха было столько, что даже его покалеченные «пустыней и отколом» легкие не задыхались. И главное – наиважнейшее: «Приедешь, как к себе домой». Это-то и было самым необходимым. Ему, бездомнику, судьба, пусть и ненадолго, даровала Дом. Дом, полный друзей. Всегда окруженный множеством знакомцев, собутыльников, прихлебателей, Есенин с юношеских лет мечтал о великодушной, щедрой, не раздираемой завистью Дружбе, и здесь, в Тифлисе, нашел то, чего не хватало всю жизнь: необременительное дружество. Кроме того, за хребтом Кавказа как-то сами собой улаживались многие житейские проблемы, на решение которых в московском бесприюте приходилось тратить слишком много душевных и физических сил. В житейских делах, или как он говорил, «в пространстве чрева», Сергей Александрович был до крайности неумелым, и хотя многие почему-то считали его оборотистым и расчетливым, попавшие к нему в руки деньги моментально улетучивались и он никогда не отказывал, если просили взаймы. Знал, что отдачи не будет (после его смерти на сберкнижке обнаружился… один рубль), но вот – не отказывал. Впрочем, в период альянса с имажинистами в Есенине, видимо, и в самом деле все-таки проклюнулась доставшаяся по капризу генетического родства хозяйская закваска деда по матери. Но даже в тогдашнем его франтовстве, нарочитом, на фоне всеобщей в литературных кругах бедности, когда он мог заявить во всеуслышание: «Я не отдаю воротничков в стирку, я их выбрасываю», – было что-то детское. Мальчик в сереньком шарфе, дерущий втридорога за свои выступления, брал реванш, мальчик в поддевке и в сапогах бутылочками доказывал: знай наших! Его иногда за глаза, а то и нагло, в глаза, называли «милым другом» – знает, мол, цену своему мужскому обаянию и пользоваться им умеет. Анатолий Мариенгоф писал не без внутреннего раздражения: «Есенин знал, чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть душу… Обычно любят за любовь, Есенин никого не любил, и все любили Есенина». Да, выглядел самоуверенным, отмахиваясь от критики, дескать, «я о своем таланте много знаю», а на самом-то деле настоящей цены ни себе, ни стихам своим так и не определил. Вот и боялся, что облапошат как дурачка-простофилю, потому и держался с вызовом – и казался удачником многим, даже проницательному и тонкому Воронскому. Вот что писал главный редактор журнала «Красная новь» в статье «Об отошедшем»: «Его поэтический взлет был головокружителен… у него не было полосы, когда наступают перебои… паузы, когда поэта оставляют в тени либо развенчивают. Путь его был победен, удача не покидала его, ему все давалось легко. Неудивительно, что он так легко, безрассудно, как мот, отнесся к своему удивительному таланту».

Увы, и Воронский поддался гипнозу мифа о счастливчике, баловне судьбы, об Иване-царевиче русской поэзии… Галина Бениславская видела другое: «Удача у него так тесно переплелась с неудачей, что сразу и не разберешь, насколько он неудачлив». Разобраться и впрямь было трудно, для этого надо было подойти поближе и, как говаривал любимый Есениным Гоголь, «застояться подольше», и тогда веселое обращалось в печальное. Издалека и вчуже был виден лишь сияющий и светящийся, как реклама, нимб почти легендарной, с интригующим привкусом скандала, славы, и это слепило, сбивало с резкости. Юрий Олеша вспоминает: «Когда я приехал в Москву… слава Есенина была в расцвете. В литературных кругах, в которых вращался и я, все время говорили о нем – о его стихах, о его красоте, о том, как вчера был одет, с кем теперь его видят, о его скандалах, даже о его славе».

И Олеша перелагает сюжет легендарный. В действительности Есенин конечно же не был «сказочно» красив. Вот как описывает его наружность Роман Гуль, не поддавшийся гипнозу бежавшей впереди фаворита фортуны славы: «Когда Есенин читал, я смотрел на его лицо. Не знаю, почему принято писать о “красоте и стройности поэтов”. Есенин был некрасив. Он был такой, как на рисунке Альтмана. Славянское лицо с легкой примесью мордвы в скулах. Лицо было неправильное, с небольшим лбом и мелкими чертами. Такие лица бывают хороши в отрочестве». Но вернее всех секрет неотразимого есенинского обаяния угадал Иван Евдокимов, техред Госиздата, хотя и познакомился с поэтом только в 1924 году, когда Сергей Александрович был уже тяжело болен и много и нехорошо пил: «Мягкая, легкая и стремительная походка, не похожая ни на какую другую, своеобразный наклон головы вперед, будто она устала держаться прямо на белой и тонкой шее и чуть-чуть свисала к груди, белое негладкое лицо, синеющие небольшие глаза, слегка прищуренные, и улыбка, необычайно тонкая, почти неуловимая…» И при этом – «какое-то глубочайшее удальство», совершенно естественное, милое, влекущее. Никакой позы. «И еще издали рассинивались чудесные глаза на белом лице, будто слегка посеревший снег с шероховатыми весенними выбоинками от дождя…»

А вот Грузию не обманули ни английские костюмы, ни щегольские – подарки Айседоры – французские шарфы «северного брата». Здесь умели видеть сквозь флер легенды и сразу догадались, что в быту Есенин беспомощен как ребенок, что он не умеет создать нужную для работы обстановку, просто, по-человечески устроить свою жизнь. В России и бытовой эстетизм поэта, и болезненная реакция на неблагообразие тогдашнего существования воспринимались как несносное и смешное чудачество. А в Грузии Сергей Александрович мог позволить себе осыпать прелестную жену Тициана Табидзе белыми и желтыми хризантемами, не вызвав у присутствующих при этой сцене ни недоумения, ни снисходительной усмешки. Борис Пастернак удивлялся: Есенин к жизни своей относился как к сказке! Не знаю, выдерживает ли сравнение с волшебной сказкой трагическая судьба поэта, но то, что воображение и впрямь по веленью его и хотенью переносило Есенина в иную страну, несомненно. И чтобы это произошло, нужно было совсем немного. Софья Виноградская, соседка Галины Бениславской по коммунальной квартире, рассказывает в своих мемуарах: «Есенин нуждался в уюте… страдал невыносимо от его отсутствия… Это на нем сильно отражалось. Большой эстет по натуре… он не мог работать в этих условиях. И чтобы хоть немного скрасить холод голых стен и зияющих окон, он драпировал двери, убогую кушетку, кровать восточными и другими тканями… завешивал яркой шалью висячую, без абажура лампу… Он и голову свою иногда повязывал цветной шалью и ходил по комнате, неизвестно на кого похожий».

Удивлялись соседи, недоумевали домашние, но поэт знал: благодаря столь малой малости, особенно ежели «сузить глаза» («Я на всю эту ржавую мреть Буду щурить глаза и суживать»), преображалась убогая комната, все преображалось, сдвигалось в сторону вымысла и красоты:

Ну, а этой за движенья стана,

Что лицом похожа на зарю,

Подарю я шаль из Хороссана

И ковер ширазский подарю.

Ни в настоящий Шираз, ни в реально-географический Хороссан Есенин, как и его великие предшественники Пушкин и Лермонтов, тоже мечтавшие о путешествии в страну чудес, не попал и все-таки проскакал ее всю – от границы до границы – на розовом коне воображения. А началось путешествие в восточную сказку еще в 1921 году, в Ташкенте, в ту пору, когда железнодорожный делец Григорий Колобов был в славе и силе и Есенин мог забесплатно колесить по России в его комфортабельном спецвагоне. Для поездки в Ташкент у Сергея Александровича были достаточно веские причины. Во-первых, он затеял «Пугачева», и ему хотелось своими глазами увидеть дикую Азию, «обсыпанную солью песка и известкой». А во-вторых, в Ташкенте жил поэт Александр Ширяевец, с которым Есенин заочно, по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×