таки превышала смертность в полтора-два раза.
Москвичи тогда не ездили по заграницам и не видели заморских городов. И какой бы запущенной и усталой ни была в те годы Москва, они ее любили.
Особенно хороша была столица в праздники. Первого мая мы, школьники, надевали белые рубашки и повязывали красные галстуки. Шелковый, только что выглаженный пионерский галстук еще некоторое время сохранял тепло утюга, которым его гладили. Когда кончался парад, мы пробирались поближе к пушкам, танкам, а потом шли за войсками, прошедшими Красную площадь, через всю Москву.
Праздновала Москва и церковные праздники. На Троицу рвали березовые ветки, а весной на Сороки в булочных покупали «жаворонков» – плетеные булочки с птичьей головкой и глазками-изюминками. На Пасху старушки, родившиеся еще при Александре II, проносили по улицам освященные в церквах куличи с бумажными цветами на макушке и крашеные яйца. Некоторые ученики брали эти яйца в класс, и учителя их за это стыдили. А уж сколько блинов пекли на Масленицу! Ухитрялись же, хотя и с мукой, и с дрожжами было трудно. Муку вообще до семидесятых годов в жэках по талонам давали. По дворам ходили с большими мешками татары-старьевщики, которых по-старому называли «князьями». Они кричали: «Берем!» или «Старье берем!» Точильщики носили на плече свой точильный агрегат, который приводили в действие нажатием ноги на педаль-доску. Они кричали: «Точить ножи-ножницы!» Перед Новым годом к нам приходил полотер. Он надевал на правую ногу щетку, руку закладывал за спину и порхал по паркету, как конькобежец.
Собирались гости в тесных квартирках и комнатках. Набивались за столом так, что пошевелиться было трудно, не то что вылезти. Дети, так те к выходу под столом пролезали, а взрослым приходилось терпеть или поднимать с собою весь ряд. Зато весело было.
Уж больно много всяких впечатлений накопилось у людей за прошедшие годы, а радость от того, что все они позади, переполняла сердца, да и интеллигентных людей было больше, которые за столом остроумно шутили, тонко острили, рассказывали интересные случаи из жизни, а не наваливались на водку.
Поскольку в квартирах не всегда находилось место для танцев, танцевать выходили во двор, поставив патефон на подоконник. Ну а если среди гостей кто-то умел играть на баяне или аккордеоне, то танцевали под его аккомпанемент. К танцам присоединялись прохожие, штатские и военные. Их тогда много гуляло по Москве.
В первое послевоенное время по Москве гуляли не только советские воины. По улицам ее важно прохаживались польские офицеры в квадратных «конфедератках» на головах, у американского посольства, которое находилось тогда около гостиницы «Националь» на Манежной площади, стояли и болтали американцы в ботинках на толстой рифленой подошве, а в Охотном Ряду или на улице Горького (Тверской) можно было столкнуться с англичанином. По улицам сновали иностранные «мерседесы», «форды», «гудзоны» и «линкольны». У последних был гудок, напоминающий ржание лошади. В киосках «Союзпечати» продавался журнал «Америка». В первый послевоенный год в столицу поступило десять тысяч экземпляров. Продавалась также газета «Британский союзник», выпускаемая англичанами.
Ожил и юмор. Журнал «Крокодил» стал позволять себе то, что в другое время не мог бы себе позволить. Он даже замахнулся на святая святых: на кадровиков и анкеты! В 1945 году в журнале были помещены рисунки с такими подписями: «Вы так настойчиво интересуетесь моим покойным дедушкой, – говорила девица, – как будто хотите принять на работу его, а не меня». На другом же рисунке мужчина, заполняя анкету, на вопрос: «У Вас есть родственники за границей?» отвечал: «Два сына в Берлине».
Шутки шутками, а анкеты в то время были действительно очень подробные, да и на бланках протоколов допросов следственных органов появились новые пункты, в частности, такие: кто из близких родственников находится или находился в период Отечественной войны на службе в Красной армии или Военно-морском флоте. Ваше военное или специальное звание. Отношение к воинской повинности. Участие в Отечественной войне. Имеете ли вы ранения и контузии. Были ли на оккупированной территории.
Государство опасалось проникновения шпионов и вообще врагов на свою территорию. А домой, в Россию, хотели не только воины, уставшие от войны. Старых эмигрантов тоже потянуло на родину, и в июне 1946 года Президиум Верховного Совета СССР издал Указ «О восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской империи, а также лиц, утративших советское гражданство, проживающих на территории Франции». Согласно этому указу эмигранты и их дети могли стать гражданами СССР. Для этого им надо было до 1 ноября 1946 года подать соответствующее заявление в посольство СССР. Почему именно Франции? В Указе об этом не говорилось. Может быть, потому, что эмигранты Франции были более левыми, чем эмигранты в Китае или Югославии, и больше сочувствовали СССР? А может быть, они были лучше изучены нашими «органами»?
Как бы там ни было, но дух свободы проникал даже в тюрьмы. Заключенным тоже захотелось на свободу. В ночь на 30 ноября 1945 года в одной из камер Бутырской тюрьмы арестанты подняли шум. Когда надзирательница Белова зашла в камеру, находившийся в ней Мельников ударил ее доской по голове. Белова упала и потеряла сознание. Другой зэк, Романенков, взял у нее ключи и стал открывать ими двери других камер, призывая всех к свободе. Однако на его призыв мало кто откликнулся. Большинство зэков хотели спать и никуда бежать не собирались. К тому же Белова, очнувшись, подняла тревогу, и все осужденные были водворены в свои камеры. Романенков за проявленную инициативу получил восемь лет лишения свободы, а несколько его товарищей – по пять лет. Суд расценил их действия как «камерный бандитизм».
14 мая 1946 года в той же Бутырской тюрьме осужденные Фомин, Михеев и Поляков устроили дебош из-за того, что Фомину было отказано в свидании с братом. Зэки построили у двери камеры баррикаду, для чего сломали койки, столы, козырьки окон. Подняли крик, свист. Своим настроением они заразили заключенных других камер. Те тоже стали ломать мебель и свистеть. Когда все успокоились, то наиболее активные получили по году в дополнение к своим срокам, в том числе и Фомин.
Но что бы там ни было, а теперь, после войны, стало возможным то, на что раньше вряд ли кто мог бы решиться.
Например, если в тридцатые годы реклама считалась чем-то буржуазным, а артистов за участие в ней ругали, то теперь газета «Московский большевик» писала так: «Торговая реклама, если она сделана культурно, с выдумкой и со вкусом, служит не только делу информации населения о новых вещах и изделиях, поступивших в продажу, но и украшением города. Речь идет, понятно, о торговой рекламе советского типа, свободной от крикливости и назойливости, применяемой капиталистическими фирмами».
Оговорка о различии «нашего» и «ненашего» всегда сопровождала статьи и выступления советских и партийных руководителей, когда они приводили в своих речах примеры из жизни Запада.
Народный комиссар торговли СССР Макаров, побывавший за границей, на одном из совещаний говорил следующее: «Был я в продовольственном магазине на Красной Пресне. Что там делается! Продавали жир из бочки. Жир накладывался рукой, причем, надо сказать, тут же лежала лопатка. Со стороны покупателей возражений не было». Отдав должное наглости продавца и нетребовательности советских покупателей, нарком обратился за примером культурного обслуживания к Западу. «За границей, – сказал он, – в коллективном договоре имеется обязательство: продавцы должны улыбаться». Чтобы не выглядеть поклонником Запада, нарком прибавил: «Но это механическая улыбка… Я видел в Вене, в Берлине магазины. По сравнению с нашими они ничего не стоят… Там чистота и культура только для буржуазии. Мы же боремся за чистоту и культуру для всего народа».
Это было смелое выступление. Сказать тогда, что в Германии хорошие магазины и вежливые продавцы, наверное, был способен не каждый.
Встречались, правда, речи и похлеще. В августе 1945 года Мариэтта Шагинян на собрании Союза советских писателей рассказала о бунте пятнадцати тысяч рабочих на Урале.
Она даже заявила, что рабочие голодают, а райкомы и обкомы обжираются. Приходится удивляться, что ее тогда не посадили.
Не посадили и поэтессу Маргариту Алигер. В начале июня 1946 года она привезла в Ленинград стихотворение о евреях. В нем были такие строки: