— Лжешь! Лжешь, Марфа! Князь — меня! Да никогда такого быть не могло. Это ты с ним старые счеты сводишь! Ты его и отверженного ненавидишь, что же это деется, что деется…
Надо, надо к Софье Алексеевне ехать. Который день в покое своем сидит, видеть никого не хочет. Да и то сказать, кого увидишь, с кем словом перекинешься. Чернички в Новодевичьем быстрехонько овечьи шкуры скинули. Волчатами глядят: не упустить бы чего, вовремя с доносом к игуменье добежать. Одна перед другой стараются. Игуменья и рада бы их прогнать, да тотчас во дворце известно будет. Самой поплатиться придется. Вчерась после всенощной мимо проходила, бросила: по нынешним временам лучше не встречаться, промеж собой не говорить. Авось обойдется, попритихнет. Глаза в пол утупила, губы еле шепчут. Страх. Он из людей тварей делает ползучих, ядом наполненных. Одним страхом все дышат. Присматриваются: как дальше жить, кому служить. О милостях Софьиных и думать забыли.
А ехать надо. Новые вести о Голицыных пришли. Может, и обошлась бы царевна-сестрица без них, так другие доложат постараются — на меня гнев обратит. Досадовать будет. Не раз говорила: из твоих рук, Марфушка, каждое лекарство легче принять, хоть горечь полынную. Какое уж тут лекарство. Лечиться от любови своей неразумной раньше надо было, сердце свое сдерживать.
Все предали. Федька Шакловитый не столько знал, сколько сочинял, думал жизнь свою паскудную чем ни на есть спасти. До самой казни, как из дырявого мешка, наветами злобными сыпал. Казнили, слава Тебе, Господи, хоть и не след так говорить. А по наветам снова князь Василия в места сняли. Яренск им теперь не показался. В Пустозерский острог приказали везти, в низовья Печоры. Не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Море разбушевалося — дальше Мезени суденышку не пройти никак. В Москву отписали, какое решение будет. Наталья Кирилловна милость великую оказала: в Мезени остаться разрешила. С ее слов Петруша головкой только мотнул: в Мезени так в Мезени, только бы головы не морочили, от потешных да попоек не отвлекали. Сказывают, матушка с супругой неделями государя не видят. Сидят две царицы горюют, в окошко выглядывают, наследничка качают, уговаривают. А государю Петру Алексеевичу и горя мало. Ночевать и то во дворце перестал: все в полку, все на полях Преображенских. Знал бы батюшка покойный! Книги последние из Преображенского дворца выкинуть велел: всему, мол, выучился, все превзошел. Только у дьяка Виниуса Андрея языку голландскому учится. О заморских странах мечтает, будто своей державы мало. Товарищам своим беспутным недавно сказал: развестись с Евдокией надо. Не нужна она мне. Как жернов мельничной на шее виснет, в постелю тянет, а в постели… Да все словами злыми, грубыми… И государыня-матушка, мол, ею недовольна. Не такой жены для сына хотела. Ошиблась, мол, Наталья Кирилловна.
А только со святейшим в дружбе живет. Частенько в патриарший дворец заезжает, сидит, о разных разностях толкует. На иеромонаха Кариона внимание обратил. Пусть-де букварь для деток составляет. Учить всех малолеток будем. Кариону все равно, лишь бы угодить. Государыне-правительнице вирши сочинял. Петра Алексеевича по случаю его бракосочетания стороной не обошел. Его, дал бы Бог, не станет, только что имя да титул в писаниях своих сменит. У отца Симеона поучения целые были: чем заниматься государю, о чем печься, как науки постигать. У Кариона — как слова пустые говорить, славословием заниматься. Ум не тот, да и талантом не вышел.
Мезень… Подумать страшно. Зимой холод да голод, летом — болота гнилые да гнус. Пастор Грегори «Юдифь» для государя-батюшки на театре дворцовом ставил. Как оно там: «О мучителю! О свирепый и человеческие крови ненасыщеный пес, Олоферне! То ли то храбрые дела, то ли то похвальные воинские обычаи — прежде самому к миру призывати, милости обещатися и о вольности верою укрепляти, по сем же по такому договору у надеющихся на сицевую милость у поддавшихся земли и людей отнимати и венчанные главы в узы оковати? О змий, его же весь свет еще не носил есть!». И это смолоду. А каковым Петр Алексеевич в зрелые годы обернется?
— Не жалуешь ты, государыня-царевна Марфа Алексеевна, патриарха, не жалуешь. Ни подарочков не пришлешь, ни ко благословению не придешь.
— Что за подарки у меня могут быть для тебя, владыко. Разве не знаешь, чем царевны живут, как каждый рубль считают. А благословение — где уж мне своим ничтожеством время твое занимать.
— Неверно говоришь, царевна, неверно. Для тебя у Адриана всегда время найдется. И для благословения, и для беседы душевной. Вот зачастила ты к царевне Софье Алексеевне. От молитвы покаянной ежечасной мирскими разговорами отвлекаешь. Чай, не в грехах вместе с сестрицей каешься?
— Не разрешаешь сестру навещать, владыко?
— Что ты, что ты, царевна! Родных помнить — дело богоугодное, а вот от молитвенного бдения отвлекать…
— Нездорова Софья Алексеевна.
— Как нездорова? Спрошу у настоятельницы, непременно спрошу, отчего меня не упредила. Лекаря спосылать надобно, зелий лекарственных.
— Не нужны царевне лекари, владыко. Покой душевный ей надобен, вот что.
— А покой обрести только покаянием можно, Марфа Алексеевна. Покаешься, сразу облегчение придет.
— В чем каяться-то Софье Алексеевне?
— Во властолюбии и гордыне, царевна, в неправедном посягновении на престол царский. Великий это грех! Великий!
— Почему ж неправедном, владыко? Разве Софья Алексеевна не одного с государями братцами отца дочь? Разве в роду по сравнению с ними не старшая?
— Так ведь Петр Алексеевич да Иоанн Алексеевич на власть венчаны по всем правилам церковным.
— А что ж, царь Василий Шуйский венчан не был? Низвергли его, и не стало законного, как говоришь, государя.
— Не низвергли — сам отрекся Шуйский.
— Того лучше. Значит, и отречься в каждую минуту можно и на престол взойти тоже.
— Сама знаешь, царевна, Петра Алексеевича народ выкликнул.
— А потом царевну Софью Алексеевну правительницей.