меньшей мере неуважение к владельцу.

Хорошо устроенные водоемы – с гладкими каменными стенками, крышкой на петлях и замках и иногда с воротом – такая же редкость в этом краю, как на родине Ибраима, Исмаила и Исхака, Ребекки и Ракели. Такие инсан держит в уме все до единого и с закрытыми глазами может угадать, из какого взята вода.

Еще он укрепляет пески этого зыбкого мира цепкой колючкой, что стелется поверху наподобие сети – это он делает не для всего человечества, а лишь для племени. Однако слабо заботится о ней потом. Он фаталист – где суждено укорениться траве и человеку, они вырастут, где не суждено – завянут. Только укореняются они чаще, чем можно предположить. «Упрям, как инсан» – любят говорить о таких андры. А если знать, что о самих себе жители осенней земли сложили присловье: «Как втемяшится в голову блажь, так и колом по ней с маху не дашь», – то такое признание кой-чего стоит.

Скотовод, а тем более торговец скотом в приграничье облечен в кожаный доспех, обшитый бронзовыми, а то и стальными пластинками, и такую же шапку, а за поясом его покоится не сабля, а длинный прямой палаш. Имя палаша похоже на имя зверя: Крылатый, Чуткий, Острозуб. Прозвище снаряженного человека то же, что и древнего панцирного воина: гоакчи, латник. Нередко ему самому приходится быть своим войском, конем и собакой, поэтому меч его остер, широк, но легок и легко же выходит из обтерханных ножен. Гоакчи – каста, верная своему племени, своему народу нэсин и своей земле, как здесь говорят, «земле двух господ: песка и ветра».

Каста – символ замкнутости, однако ветер и песок суть стихии изменчивые, а потому не так уж и странно, что к одной группе инсанских пастухов-латников однажды прибился самый всамделишный андр из тех, кого сородичи в глаза называют «забубенная головушка», а за спиной – «оторви да брось». Такие вечно ходят под хмельком и трунят над уныло трезвым инсаном, распевают рискованные куплетцы и носят осененный тощим пером, подбитый ветром и сталью берет набекрень, а куртку из бычьей кожи – нараспашку, как душу. Их бесцеремонность составляет им репутацию рубахи-парня, друга-свиньи и никчемушника. А у этого Ротберта была к тому же своя особая манера так шумно выражать радость от каждой вечерней встречи со своим пожилым каурангом, который обычно двигался замыкающим, когда сам Ротберт шагал в авангарде, размахивая тяжеленной палкой, заменившей ему обычный пастуший посох с крюком на конце, – что это казалось нарочитым и как будто в пику нэсин. Подобное слюнтяйство вызывало у них брезгливость, а брезгливость вырастала во сдержанное, полное достоинства презрение ко всему собачьему, а заодно и андрскому роду. Инсан даже со своими нежно и преданно любимыми родителями обращается грубовато, а жену называет попросту «женщина», чтобы злые духи не завладели ее именем. Ротберт смеялся над таким суеверием: у храброго-де что на душе, то и на языке. У него никогда не одалживались, отчего он считал нэсин гордецами. Вначале кое-кто пробовал намекнуть – обиняком, дабы не потерять своего лица; но экивоки до него не доходили. Или – не совсем так: ведь он посмеивался, что церемонные инсаны и ржавый гвоздь просят с тысячей ужимок… Сам Ротберт вполне мог, не спросясь, отрезать кус от одного на всех плоского хлеба, пальцами вытащить из чужого варева шмат баранины или вытряхнуть в костер вонючий мусор из своей торбы. За эти ухватки его сторонились, а он того не понимал: ведь сам он ни на что не обижался и щедро предлагал свои редкие достатки всем и вся, в наивности полагая, что одно покрывает другое.

– Нос воротят – их дело. Без меня обо мне толкуют – тоже. Вслушиваться мне, что ли, о чем они базарят? А уж язык их – и хвалят, а все одно как будто матом кроют! – смеялся он.

Проблема заключалась в том, что для андра высокая идея братства всех Живущих перед Богом обычно как-то заслоняет простую мысль о том, что на сей грешной земле стоит начать с обыкновеннейшей справедливости: не хапать чужого, не унижать труженика милостыней, не разбрасывать свое добро так, будто оно совсем не имеет для тебя цены, ибо невелика тогда цена и твоей щедрости; не наносить оскорбления хлебу, котлу и огню и оберегать достояние твоего соседа – как физическое, так и духовное – более ревностно, чем собственное.

Во всем этом третий человек увидел бы ту бездну непонимания, которая в Рутении выливалась во взаимную ненависть кошки и собаки. Здешние-то манкатты и кауранги были куда умней, чем их люди, и умели переводить одну систему знаков в другую.

Если все-таки говорить вполне искренно, Ротберт за вычетом своего неизбывного андрства был парень куда лучше многих – веселый, добродушный и ради общества никогда не чинился, даже если не попросят прямо. На стоянке притаскивал целое беремя хвороста для костра и крошил в артельную похлебку мясо и коренья узким и острым «мужским» кинжалом, как заправская повариха. Его инсанские сотоварищи любили дорогу – он был неутомимый ходок и, что еще лучше, отличный наездник: соломенные волосы андра торчали во все стороны и лезли в глаза, когда он бойко трусил впереди овец на попавшем под руку альфарисе, а неразлучный посох с утолщением на конце лежал поперек седла. Инсаны были привязаны к тем, кого упасали, – Ротберт видел в своих жвачных вечных детей, пускай туповатых, но ценных для него уж тем, что он проявлял к ним заботу. Ему зачастую не хватало духа прирезать калечное животное или хилого детеныша от умершей родами матери – так и нянчил до почти неизбежной и пустой их смерти. (Потому и своего мяса у него почти не было, чтобы угостить, а на ярмарках он стоял во главе большого и разнокалиберного стада.) В этих привязанностях была известная доля сентиментальности и своеобразной корысти – но кто, скажите, в этом мире совсем бескорыстен и кто сумеет отдать, не требуя ничего взамен, хотя бы свою любовь и благодарность? Ведь даже самое лучшее, что есть у человека, его вера – и та больше всего похожа на торг.

Нет, Ротберт все-таки не был прост, как две копейки. Мало того, что вот он решил – и прибился к чужакам. Мало, что по-своему неплохо с ними уживался. Так он еще и побратима себе нашел!

Этого инсана, что преломил с Ротбертом хлеб, густо посыпанный крупной серой солью, и с той поры ходил с ним одной дорогой, звали Джамол. По своей молодости – между ним и андром было пять лет разницы, а на глаз все десять – он не так застыл в своей форме, как прочие нэсин. Голос его был негромок, движения изящны и даже руки, слегка загрубевшие от постоянной возни с шерстью, деревом и металлом, казались ухожены. Был он хорош собой прямо по-женски. Больше сказать пока об нем нечего, кроме того, что при Джамоле состояли два молодых задиристых кауранга и старый опытный альфарис. Эта компания хорошо дополняла друг друга; то же можно было сказать, присоединив к ним и андра. И более того: постепенно между Ротбертом и его побратимом возникли узы сродни тем, какие у мужчины и женщины служат залогом крепкого супружества, переживающего саму любовь. Ротберт был открыт, Джамол – закрыт; андр выплескивал свое раздражение сразу – Джамол копил боль. Андр был отходчив – Джамол… не то чтобы злопамятен, однако память у него поневоле была крепкая. И этим своим различным уделом они – единственно друг с другом – умели делиться и обмениваться.

Поневоле крепка – это сказано о памяти инсана, потому что он был сиротой. У таких родни бывает много, но, как говорят, не для сердца, а для глаз, перед которыми снуют всякие личины, и ушей, которые слышат сплошное нравоучение. Андр же полушутя утверждал, что папы-мамы не имел вообще: когда он первый раз заорал, рядом оказалась детдомовская нянька в обмоченном белом халате. Учили его, по счастью, не так обильно, как Джамола.

Однако больше и того, чем они разнились, и того, в чем сходились, единила их любовь к песням, протяжным и монотонным, на два голоса, которые то сплетаются, то расходятся. Такие требуют большой тренировки и редкой слаженности, а ее, коль скоро она достигнута, терять неохота: вот они оба и не теряли.

Однажды с андром договорились о переправке через таможню «ходячих сосудов» для козьего сыра, самого в ту пору модного и дорогого андрского лакомства, а Джамолу повезло еще больше: старик пастух, дальний родич по матери, передал ему право на два десятка так называемых среброрунных овец с приплодом. Из шерсти, которую они дают от рождения почти до самой дряхлости, выходит ткань тоньше батиста, мягче шелка, что греет осенью и слегка холодит в зной; поэтому те нэсин, что живут в Андрии, готовы выложить за элитную отару немалые деньги. Естественно, побратимы оберегали каждый свое малое стадо и слегка ревновали друг к другу.

Был самый разгар дня. Ротберт и Джамол шли рядом впереди своих овец, коз и каурангов, когда увидели небольшой колодец с кожаным ведром и грубым подобием поильной колоды. Оба убыстрили шаг.

– Чур, я первый! – крикнул Ротберт шутейно, в один мах отвалив камень.

– Это мой личный колодец, – холодно ответил Джамол. – Спасибо тебе за услугу, но я должен первый

Вы читаете Кот-Скиталец
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату