— Скажу, чтоб принесли тебе в комнату, — кивнул догадливый хозяин. — Пойди, поработай, раз это пришло.
— Спасибо, — благодарно шепнул поэт. — Я дарю тебе стихотворение.
— А я тебе — комнату, — шутливо подмигнул Телеки. — Отныне она только твоя. Пока стоит замок, никто в ней не будет жить. Так и наследникам накажу.
— Вряд ли я сумею прожить так долго.
— После тебя, после нас, — поправился граф, — там будут лежать твои книги. И еще я закажу портрет в полный рост. Я знаю хорошего живописца. Пока ты здесь, он нарисует.
— Но я и умирать не собираюсь так скоро!
— Живи на здоровье сто лет. Не забывай только распахивать на ночь окно. Это очень помогает продлению жизни.
Пока он записывал и правил стихи, слуга принес кофе с крошечными меренгами и пересланную из «Оленя» почту.
Отец сообщал, что окончательно разорился. Уже назначен день суда, и все имущество, как видно, пойдет с молотка. Жалкая фантасмагория: какие-то коровьи шкуры, неоплаченный вексель на семьсот двадцать пять форинтов, позор, нищета. И жалко, жалко, жалко…
Надо добиться отсрочки, шевельнулась замороженно мысль, и, пока рука поспешно разрывала второй пакет, все сжималось в ожидании добавочного удара.
Мор Йокаи, однако, прислал отрадные вести. Адольф Франкенбург собрал у себя молодых и пригласил их к себе в «Элеткепек». Начать предполагалось с будущей весны. «У нас все-таки будет свой журнал, — восклицал Мор в заключительных строках. — Виктория!»
Не пиррова ли, подумал Петефи, откладывая письмо. Вспомнилось распавшееся содружество, всколыхнулся прогорклый осадок, стало оттаивать приглушенное сердце. Старики, их дорогие морщины выплыли из пелены. Запахом убогой корчмы шибануло, где он хлебал в последний раз похлебку, сглатывая слезу. И так больно сделалось, так жалко стало себя и всех, что кофе обожгло желчью, и он выплеснул его в окно.
Прощай, гостеприимный Колто! Прощай…
Вместо того чтобы преследовать отлетевшую музу в заоблачных высях, Петефи, вслед за Дантом, спустился в адское жерло. В надьбаньской вполне захолустной угольной шахте, озаряемой трепетным язычком, едва просвечивающим сквозь медную сетку, обозначились ему тайные руны мадьярской судьбы. Еще гимназистом мечтал он хоть одним глазом заглянуть в заповедные недра. И не удивительно, что шахта, расположенная неподалеку от Колто, совершенно заворожила поэта. Сосредоточенный, молчаливый, день за днем он спускался в забой и, блуждая по беспросветным галереям, тихо следовал за людьми, медленно и неотступно врубавшимися в земную твердь. Они напоминали истощенных, подкошенных неизлечимым недугом узников ада. «И вырежу я сердце потому, что лишь мученьями обязан я ему, и в землю посажу…»
— Сервус! — окликнул его однажды полуголый откатчик, лоснящийся потом и угольной пылью. — Помнишь дорогу за старой корчмой?
— Так это ты, Лаци, незадачливый бетяр? — Поэт не сразу узнал батрака, которому отдал когда-то последний хлеб. — Ты, помнится, спалил чье-то имение?
— К сожалению, только амбар.
— И снова поишь потом и кровью сиятельных трутней! — Петефи высоко поднял лампочку Дэви.
«И с громом полюсы вселенной с их вековой оси сорвет, — сложилось потом, — и в битву ринутся стихии, ниспровергая небосвод, и по залитым кровью струнам, последний возвещая бой, я в исступлении ударю окровавленною рукой».
Дожди над двухшпильными башнями Праги. Над Карловым мостом, над Голгофой в венце золотых письмен: «Кодауш, кодауш, кодауш» — святой, святой, святой бог.
В опустевшем соборе святого Вита толкутся чудища на безмолвном параде. Снуют крысы на задних лапах, ощерив острые зубы, толпятся химерические фантомы: нетопыриные перепонки, совиные очи, хвосты драконов и скатов, клювы колпиц и попугаев, чешуя броненосцев, змеиные языки.
На взмыленных лошадях подлетают к чугунным порогам Пражского града курьеры из Вены. Ну и шутку сыграл фельдмаршал-лейтенант! Взял да застрелился. В белом парадном мундире, при всех орденах и золотой шпаге подъехал ранним утром к чугунным воротам штаба генерал-квартирмейстера на Штаубенринге, пробрался в кабинет, который занимал генерал-инспектор фон Эстерхази, и выстрелил себе в сердце.
Тело с алым пятном и темной дыркой в левом боку так и осталось в кресле, лишь накренилось слегка. Казалось, что Кауниц, поджидая хозяина кабинета, задремал ненароком, уронив на ковер пистолет, словно погасшую трубку.
Невольно возникал вопрос, почему именно здесь? Слухи насчет того, что Эстерхази с помощью Кауница крепко нагрел руки на поставках гнилого сена для армии, никак не объясняли случившегося. Даже тот ставший известным в обществе факт, что генерал-инспектор отказался ссудить бывшему компаньону несколько тысяч гульденов, не оправдывал столь скандальной мести. Иное дело кабинет Меттерниха. Если бы Кауниц застрелился за столом канцлера, то наверняка был бы правильней понят. По крайней мере, этого ждала от него антиметтерниховская фронда.
Человек общества, тем более военный, перешептывались офицеры, обступившие труп, не волен поступать как ему заблагорассудится. Каждый шаг должен быть обдуман и выверен, особенно такой — последний…
Кауниц явно сфальшивил в конце, нервы, очевидно, не выдержали. На это, кстати, указывала предсмертная записка, состоявшая всего из трех слов: «Non omnis moriar». [57] Ни обращения, ни подписи, ни числа — совершенная чушь! Намек, который нельзя понять. Сама собой родилась версия, что письмо, подробно объяснявшее причины самоубийства и называвшее виновников, толкнувших Кауница на эту крайность, все же было отправлено. Неизвестно только, когда именно и в чей адрес.
Секретарь еще недавно могущественного вельможи ничего определенного о последних часах жизни патрона сообщить не смог или не захотел. Он лишь упомянул о холодном приеме, почти афронте, оказанном Кауницу в манеже бывшими товарищами по полку, что крайне того расстроило, и об орденском знаке «Черного орла», присланном из Потсдама.
Этот знак, раздавленный, очевидно, каблуком и вмятый в драгоценный паркет кауницевской спальни, был обнаружен чиновником, посланным опечатать бумаги покойного. Прусский орел с колючими крыльями, однако, почти не повредился. Лишь треснула и частично выкрошилась эмаль. Но странный девиз «Suum quique» — «Каждому свое», звучавший теперь как надгробная эпитафия, читался ясно и четко.
Менее века пройдет, и тот же прусский девиз осенит ворота кошмарного ада, созданного людьми на земле…
Проведенное по приказу эрцгерцогини Софии тайное расследование позволило выяснить, что орден был прислан Кауницу неким Штибером, обер-шпионом короля Фридриха-Вильгельма Четвертого, прозванного за приверженность к горячительным напиткам Фрицем де Шампань. Поскольку было известно, что фельдмаршал-лейтенанта объединяли со Штибером общие интересы, как меркантильные, так и политические, оказалось возможным дать многозначительной награде вполне правдоподобное объяснение.
Прусскому двору, как и прочим партнерам, Кауниц был нужен только в качестве ближайшего конфидента старого канцлера. Утратив покровительство Меттерниха, он разом терял все. Это был приговор, последняя точка. Кауниц понял прозрачный намек и распорядился сообразно с обстоятельствами. Только в самом конце напортачил. Не нужна была бестактная демонстрация на Штаубенринге и глупая записка с неясной угрозой. И уж вовсе смешало карты загадочное письмо, которое, если только оно существовало