Королевская семья, кто в Англию, кто в немецкие государства, беспрепятственно разъехалась по чужим странам.
Февральская революция стала первой в истории буржуазно-демократической революцией, в которой рабочий класс выступил со своими требованиями как самостоятельная и решающая политическая сила. Но, как сказал Маркс, он «завоевал только почву для борьбы за свое революционное освобождение, а отнюдь не само это освобождение».
Вторая Французская республика приблизилась к марту, а как говорят виноградари: «En mars s’il tonne, apprete cuves et tonnes» — «Если в марте гром гремит, соберешь много вина».
Будет и гром, и потоки алого сусла, выжатого, однако, не из ягод лозы…
От крепостных стен италийских, покрытых пятнами сырости по весне, от церквей, расписанных великими мастерами, влечет нас в суровую, закованную в карельский гранит северную столицу. От парижских бульваров, пьяных вольностью, отвлекает и властно уводит четкая геометрия холодных проспектов, полосатых шлагбаумов и караульных будок, где греют руки о кружку с чаем поседевшие кантонисты.
Но не с фельдъегерем, везущим дипломатические вализы, возвратимся мы в Санкт-Петербург. Пока, загнав шесть пар лошадей и ободрав костяшки пальцев о ямщицкие волосатые хари, он будет тащиться от станции к станции, напрасно уйдет драгоценное время. Да и что нам за дело до тайных подробностей, которые сообщает посол Киселев своему государю? В великий век телеграфа непростительно промедление.
Офицер с депешей подкатил в санях прямо к perron de l’empereur — царскому подъезду. Бросив треуголку подбежавшему лакею, а шинель с бобровым воротником уронив прямо на пол, кинулся к беломраморной лестнице, вдоль которой застыли статные гренадеры.
У створчатых дверей, где бодрствовали два великана в медвежьих шапках и два черных карлика в атласных тюрбанах да усыпанных блескучими камушками туфлях с загнутыми вверх носами, его уже поджидал дежурный флигель-адъютант. Забрал телеграмму и скрылся, позвякивая шпорами, за изукрашенными сусальным золотом створками.
В кабинете в четыре окна, за которыми еще жидко синело морозное утро, кроме государя находились канцлер, шеф отдельного корпуса жандармов и два офицера свиты. Николай в черном сюртуке с полупогончикамм сидел за необъятным письменным столом, где рядом с бронзовыми чернильницами одиноко сверкала кавалергардская каска с орлом. Горели свечи, бросая живые блики на портрет покойного Александра, изображенного в полный рост.
Царь молча пробежал глазами депешу, коснувшись начесанного вперед височка, передал ее шефу жандармов, затем сказал вполне буднично:
— На коней, господа, во Франции республика.
Об интервенции он, разумеется, и не помышлял, понимая, что в нынешних условиях подобный крестовый поход ни к чему хорошему не приведет.
— Зараза распространяется, ваше величество, — пожевав сухими губами, поддакнул карлик Нессельроде, — Меттерних постарел, и Австрия нынче уже не та.
— Унять, унять мерзавцев, — заключил Николай.
О судьбе Луи-Филиппа он не сожалел, восприняв его свержение как заслуженное возмездие. Но республика, конституция — это было выше всякого разумения. Николай ненавидел сам принцип народовластия, не мог постигнуть его и даже гордился этим. Думая о мерах против «мерзавцев», он не столько рассчитывал на карательные меры, сколько на санитарные, ибо больше всего боялся распространения французской заразы.
Однако вести о соблазнительном примере Парижа перелетали границы словно моровое поветрие. Не уберечься, не придержать.
Сообщение о низвержении династии, а также скандальное известие о том, что сокровища Орлеанского дома распродаются с аукциона, повергло Людвига Первого, короля Баварии, в состояние шока. Страну и без того раздирала смута. Из-за проклятых буршей на мюнхенских улицах не осталось ни одного целого фонаря. Набив камнями карманы, молодые люди, вместо того чтобы спокойно сидеть в университетских аудиториях, устраивали шумные сборища перед оперой и королевским дворцом. У них не было ничего святого. Более всего мечтательного короля-поэта возмущало то, что мюнхенцы осмелились устроить обструкцию Лоле Монтес. Насосавшись пива, они не только забросали красавицу танцовщицу тухлыми яйцами, но даже осмелились запустить в нее камнем, который по счастливой случайности лишь оцарапал висок. Людвиг пошел навстречу собственным подданным и всемилостивейше соизволил убрать непопулярного Карла фон Абеля, а вместе с ним и все его клерикальное правительство. Но отказаться от Лолы? Нет, такого подарка мерзавцы — Людвиг относился к бунтовщикам с не меньшим отвращением — не дождутся от своего короля. При одной лишь мысли об этом у него разливалась желчь. Но вызванный в воображении пленительный образ смирял страсти. Мечтательно опустив веки, король предавался приятным воспоминаниям. Строил сладостные планы, напевая вполголоса полюбившуюся с детства французскую песенку: «Cette petite bourgeoise d’une maniere grivoise…»[62]
И тут как по заказу подоспело разоблачение. «Маленькая буржуазка» оказалась не испанской танцовщицей, а ловкой ирландской авантюристкой Розанной Джильберт, которую разыскивала британская полиция. Пришлось вместе с министерством Абеля удалить и прелестную диву, возведенную влюбленным монархом в графское достоинство.
Но было уже поздно. Парижский пример и уличные стычки в Гессен-Дармштадте придали притихшему было населению новые силы, и Людвиг предпочел покинуть королевский дворец. Отказаться от трона казалось легче, чем принять навязанную либералами конституцию.
Конституционные страсти и призрак уличных баррикад не давали покоя и Фридриху-Вильгельму, самодержавному властителю Пруссии, второй после Австрии державы в Германском союзе.
Наступали новые времена, и волей-неволей даже монархам приходилось скрепя сердце идти на уступки. Но только не в главном! В вопросе о суверенном праве божественных помазанников управлять подданными не могло быть компромиссов.
— Никакой силе на земле, — заявил в тронной речи Фридрих-Вильгельм не далее как в середине прошлого года, — не удастся убедить меня превратить естественные отношения, существующие между монархом и народом и отличающиеся в Пруссии такой глубокой внутренней искренностью и силой, в условные конституционные. Никогда я не допущу, чтобы какой-то кусок исписанной бумаги стал между господом богом на небе и моим земным царством и присвоил себе как бы роль второго провидения.
Хотя немецкие профессора не уставали нахваливать речь, произнесенную королем в Кенигсберге и признанную образцом ораторского искусства, чернь вышла на улицу и потребовала свое. Фрицу де Шампань оставалось лишь, по обыкновению, мертвецки напиться. Этот полный сил пятидесятитрехлетний мужчина, одаренный талантом и добросердечием, тоже питал непреодолимое отвращение к самой идее конституции. Восторгаясь германскими добродетелями и мечтая о доблести и рыцарской чести средних веков, он и слышать не хотел о каком-то «исписанном клочке».
Столь высокомерное пренебрежение реальностью чуть не закончилось для прусского короля трагически. Спасибо обер-шпиону Штиберу. Затащив упрямого идеалиста в первый попавшийся подъезд, он спас его от уличной расправы, а династию — от позора, ибо негоже королю пасть под тростями и зонтиками разъяренных подданных.
Однако и тайная служба бывает бессильна, когда события выходят из-под контроля. Бюргеры и студенты, осадившие королевский дворец, не пожелали разойтись даже ночью, когда отзвонили колокола древней Мариенкирхе. Генералу фон Приттвицу, под началом которого находилось двенадцать тысяч войска, с трудом удалось расчистить лишь небольшой участок между Унтер-ден-Линден, Лейпцигерштрассе и Александерплац. И хотя генерал клялся, что к утру штурмом возьмет баррикады, павший духом король велел прекратить пальбу. Он не только принял депутацию бюргеров, но и распорядился вернуть солдат в казармы.
Николай пожурил в письме прусского шурина, посоветовав поскорее ликвидировать следы «малодушия». Под последним русский царь понимал вырванную народом конституцию.
Но французское поветрие распространялось с пугающей быстротой, и, по-видимому, уже ничто не могло помочь монархам удержать в неприкосновенности унаследованный от феодализма