дорыться, докопаться до слова, которое можно выворотить наизнанку… — так его пряником не корми». Дальше идет рассказец о мужике-пряничнике, на которого поступил донос, будто ассигнации печатает; пришли к нему с обыском, а нашли доску с надписью: «Сия коврыжка Вяземская» (намек незамысловатый — Вяземский деятельно сотрудничает в пушкинском «Современнике»; «любовь» Булгарина к князю Петру Андреевичу хорошо известна, как и разящие Булгарина эпиграммы Вяземского). «А доносчик что ж?.. Да что, пошел лазить по другим углам, не найдет ли еще где чего закаять, захаять…»
И снова про орла да ворона.
«19 октября 1836 года» — помечены заключительные строки «Капитанской дочки». 19 октября, лицейская годовщина, — в 1836 году торжественная двадцатипятилетняя — четверть века! Рассказывали: «По обыкновению, и к 1836 г. Пушкин приготовил лирическую песнь, но не успел ее докончить. В день праздника он извинился перед товарищами, что прочтет им пьесу, не вполне доделанную, развернул лист бумаги, помолчал немного и только что начал при всеобщей тишине:
как слезы покатились из глаз его. Он положил бумагу на стол и отошел в угол комнаты на диван…» У него впереди 3 месяца и 10 дней — годов уже не осталось. До анонимного пасквиля, до оскорбительной «мерзости» — 15 дней…
Накануне лицейской годовщины Пушкин получил письмо из Одессы — речь шла о «Современнике» о «Библиотеке для чтения», о литературной борьбе: «Прекрасна в № 11 Московского Наблюдателя притча об орле и вороне». Пушкин удивился, должно быть (если летом, когда вышел журнал, не успел его перелистать). «Капитанская дочка» лежала у него на столе, калмыцкую сказку, которую Пугачев рассказывал Гриневу, еще никто не читал. Хочется поверить, что Пушкин вовремя в «Московский наблюдатель» не заглянул, что именно в трудные осенние дни притча согрела ему сердце (впрочем, и двумя месяцами раньше нужна была Пушкину толика сердечного тепла). «Орел… гуляет под облаками, в высотах поднебесных; и зорок он, зорок… Он реет на кругах, и видит все, и созерцает все, что на лице земли, и малое, и большое. Вот расходился и заклектал, на распашных, широких крылах плывучи: утесы круче стены кладеной, пади, провалы страшные, сосны, лиственницы вековые, горные потоки в лучах, светила зубчатыми молниями мелькают… А карга, попросту ворона, на дряблом пне сидючи, покивала головой, повертела ею, поприцелилась вороньим глазом своим в бок, в другой… Пень стоит на луже, в нем червоточина, да дятел выбирает из него козявок, да гнилью от него несет — только и есть всего на все, вот и все!» Хочется верить, верим, — потеплело на сердце от немудреной притчи, и дружеским приветом дохнула знакомая подпись «Казак Луганский», и захотелось орлу из гнилого, мертвячьего, вороньего царства снова на простор, в бескрайние степи, где воздух, настоянный на диких травах, ключевою водою ломит зубы, где вольные напевы сами начинают звучать в ушах, где ветер залетный манит дымом далеких кочевий…
«И ПОБРАТАЛСЯ С НИМ…»
Орел не улетел в просторные степи, туда, где лишь ветер да он гуляют — воля… Незадолго до гибели набросал Пушкин короткие четыре строчки про «невольного чижика», который, «забыв и рощу и свободу», «зерно клюет и брызжет воду, и песнью тешится живой». Но тогда же поэт написал «Я памятник себе воздвиг…»: смерть над ним не властна.
На Урале записал Пушкин грустную песню — «зашатался-загулялся добрый молодец»:
Хурта-вьюга «прибивала молодца ко городу» — на простор ему не вырваться.
…Какой сильный ветер хлестал землю в этот проклятый день — 27 января 1837 года!..
«Все хурта подымалась с гор…»
Данзасу было холодно, он определил: градусов пятнадцать мороза. В дворцовом журнале утром отметили: морозу два градуса. Может, оттого холодно Данзасу, что сани летят слишком быстро? Зачем так быстро — куда спешить? Но извозчик весело покрикивает на лошадей, и Пушкин сидит рядом, кутаясь в медвежью шубу, — такой, как всегда, только смуглое лицо потемнело еще больше, раскрасневшись от ветра. Пушкин совершенно спокойный — роняет обыкновенные слова, даже шутит; «Не в крепость ли ты везешь меня?» — спрашивает у Данзаса, когда выехали к Неве.
Проезжают места гулянья: «свет» катается с гор.
Вверх. Вниз. Вверх. Вниз. «Все хурта подымалась с гор…» Ветер… Пушкину прямо, мимо «света»: к Черной речке. То и дело попадаются знакомые, едут навстречу — Пушкин раскланивается. Никто не спрашивает «куда?», не пробует остановить стремительные сани, никто не бьет тревогу. Мчатся куда-то поэт и камер-юнкер Пушкин, полковник Данзас, лежит в санях большой ящик с пистолетами Лепажа; знакомые кивают, делают ручкой, касаются пальцами шляпы, на ходу выкрикивают приветствия.
Граф Борх с женою — в карете четверней (каменное лицо). Именем графа Борха подписан анонимный пасквиль, присланный Пушкину, — «диплом ордена рогоносцев». («Вот две образцовых семьи, — говорит Пушкин, усмехнувшись недобро. — Жена живет с кучером, а муж — с форейтором».) Офицеры конного полка, князь Голицын и Головин — в санях. «Что вы так поздно, — кричит Голицын, — все уже разъезжаются!» Юная графиня Воронцова-Дашкова: ее охватывает тяжелое предчувствие. Но что она может? Она делает то, что может: едет домой, дома со слезами на глазах она будет ждать дурных вестей.
Румяный извозчик весело покрикивает на лошадей, крутит над головою вожжами. Данзасу холодно, но он щеголяет выправкой — прямой, невозмутимый, подставляет грудь встречному ветру; раненая рука на груди, подвязанная черной треугольной косынкой. Пушкин поднял воротник, прячет в медвежьем меху обветренное лицо…
Слева осталась Комендантская дача, справа тянутся заснеженные огороды арендатора Мякишева. Извозчик сдерживает лошадей. Нужно торопиться: близкие сумерки слегка тронули снег.
Дантес и секунданты утаптывают снег; Пушкин, запахнув широкую шубу, уселся прямо в сугроб. Торопит Данзаса: «Ну что там?» Секунданты отмеряют шаги, шинелями отмечают барьеры; разводят противников по местам. Данзас машет шляпой-треуголкой. Шинели чернеют на померкшем снегу. Впереди у Пушкина — пять шагов до барьера, до выстрела, и еще сорок шесть часов.
Бело и пусто вокруг. До мелькания в глазах бело и пусто. Шинели чернеют проталинами. Выстрел услышит Данзас и дворник Комендантской дачи Матвей Фомин… Жуковский, Александр Тургенев, Вяземский — все они придут позже, после выстрела, — слишком поздно. «Невозможно было действовать», — оправдывала мужа, себя, всех оправдывала княгиня Вера Вяземская. Хурта…
Пушкина уже привезли домой, раздели, положили на диван в кабинете; уже съехались друзья; уже один за другим осмотрели Пушкина и произнесли свой окончательный приговор врачи: Шольц, Задлер, Саломон, Арендт, Спасский; уже страшная весть: «Пушкин ранен. Пушкин умирает!» — расползлась по столице…
«28 января 1837 года во втором часу пополудни встретил меня Башуцкий, едва я переступил порог его, роковым вопросом: «Слышали вы?» и на ответ мой: нет, — рассказал, что Пушкин накануне смертельно ранен», — начинает Даль статью «Смерть А. С. Пушкина», воспоминание о последней их,
И не то для нас важно в спокойном и обстоятельном зачине этом (Даль его, конечно, безо всякой