— Про финскую особенно рассказывать нечего: короткая и злая она была. Раза два поморозился, разок, при случае, руку поцарапало, — в общем, отделался благополучно. Только вместо того чтобы в институт вернуться, угодил на действительную, с запада уже и тогда порохом потягивать начало… Ты когда на фронт ушел?

— В сорок первом.

— Тогда нечего тебе обстановку объяснять. А я еще у самой границы служил, с первого дня в переплет попали… Пятились, пятились, а в конце сентября в окружении оказались. Да без малого восемь месяцев и расхлебывали эту кашу. Черт его знает, иной раз вспомнишь и сам удивляешься: как уцелел, как психом не стал?.. Было нас сначала двадцать три человека, а под конец четверо осталось. Грязные, вшивые, голодные. Как звери вот — заползем в какую нору и зализываем раны. Из медикаментов земля да кора березовая, случалось, что ею и кормились. Дизентерия, цинга — зубы тогда, как горох, выплевывал. Двенадцать зубов выплюнул. И дрались!.. Отобьемся вот так, свалишься где-нибудь в лесу, под дождиком, пошевелиться сил нет, и все равно Зайкины глаза перед тобой стоят. Сам уже почти не живой, а они живые… Прощаюсь я, бывало, с ней мысленно, прощаюсь, а она не прощается. Жить велела!..

Юрий переводит дыхание, сухо шуршит плащом.

— А потом еще хуже стало. Зима… Похоронил я одного дружка, второго, потом и вовсе один остался. Очнулся вот так однажды, прикинул — нехорошо как зверю умирать. Поднялся. На винтовку, как на костыль, опираюсь, в магазине два патрона осталось. И пошел. Увижу, думаю, хоть одного-двух кончу, а потом уж пусть на штыки поднимают, все легче будет… Свалился, должно быть, не помню, а очнулся в тепле, на печке. Нашла меня дочка лесника, матери сказала, а та уж на санках в сторожку доставила. Одним словом — очухался, в себя приходить начал… И тут, понимаешь, конфуз получился… Приглянулся я чем-то этой лесничихе. Я ей по гроб жизни, как говорят, благодарен был, а она все сама испортила. Муж в армии, бабенка она молодая, — ну и явилась однажды ко мне на печку… В одной рубашке. Жмется ко мне, а я от нее. «Дурачок, говорит, война все спишет». Война, говорю, может, и спишет, так я сам не спишу…

Преодолевая смущение, Юрий негромко смеется и, словно оправдываясь, объясняет:

— Необстрелянный, понимаешь, был да и все прочее…

В общем, в эту ночь ушел я из сторожки, хоть и слаб еще был. И тут улыбнулось мне мое солдатское счастье.

На десантников наших набрел. Первый раз тогда за всю войну заплакал!.. С ними и выходил. Заговоренный я, что ли, был, — сам не пойму. Из двенадцати нас трое только пробилось, и лейтенанта оставили. Ну, явились, дивизия чужая, ребятам — по Красной Звездочке, меня — в госпиталь. Малость подправили, дантисты мне рот железом набили — с месяц, наверное, после этого жевать не мог. И снова мне тут повезло — других окруженцев сразу на переформирование отправили, проверками всякими донимали, чуть не щупали, кто ты такой, а меня в часть зачислили. Помогло, конечно, что комсомольский билет и винтовку свою принес, да и опять же — с десантниками вышел. Вызвал меня командир дивизии, порасспрашивал, как да что, потом говорит: «Надо бы тебе, парень, на грудь что-нибудь повесить, да не могу. Верю, а не могу — неподтвержденные твои похождения. Но, говорит, наградить я тебя все равно награжу. Отправляем мы в Москву одну новую штуковину, что у фрицев отбили, — поедешь в охранной команде…» Вот и представь недавно только кору березовую грыз, снег глотал, с жизнью прощался — и сразу в Москву. Начало апреля — теплынь, народу полно, по радио «Лунную сонату» передают, а я в новенькой шинели и в сапогах, по сухому асфальту… Сам не верю!.. Ну, сдали мы свой фронтовой подарок в брезенте, определили нас в общежитие, накормили, говорят — сидите, ждите. А консерватория-то в Москве, разве усидишь! Улизнул. Два раза с комендантским патрулем объяснялся, чуть не пол-Москвы прошагал, и зря оказалось, Весь состав консерватории эвакуирован, так ничего и не добился. А на следующий день привезли нас к генералу. Старый и веселый уж очень. Я еще, помню, удивился, с чего он такой веселый — сводка-то в этот день неважная была. А вечером понял: «В последний час» передали. Усадил он нас, руки всем пожал. «Молодцы, говорит, ребята, интересную штуку привезли — понравилась командованию! И посему, говорит, получил я указание побаловать вас. Вот ты, говорит, сосунок со стальными зубами, — показывает на меня пальцем и сам смеется, — ты, говорит, чего хочешь? Мамка есть?» Есть, говорю, товарищ генерал. «Где?» В Куйбышеве, говорю, — она, кстати, в ту зиму, как я в институте учиться начал, переехала из Кузнецка. «Так, в Куйбышеве, значит. Десять дней, спрашивает, туда и обратно, хватит тебе?» Тут уж я гаркнул! «Тише, тише, говорит, и без крику поедешь…» Здорово, а?

— Еще бы не здорово! — соглашаюсь я.

— Здорово! — повторяет Юрка и так довольно смеется, словно он только сию минуту получил свое необычное отпускное свидетельство. — От генерала прямо на вокзал. Влез в вагон и места себе не найду. Тащится, как черепаха, взял бы, кажется, да по шпалам, по шпалам! То о матери тревожусь — надумалась всякого за эти месяцы, пока писем не было, то о Зайке думаю. Где она? Может, с консерваторией эвакуировалась? Пока адрес узнаю, напишу да ответ получу — опять месяц-другой уйдет. Всякого, одним словом, за ночь надумался. Сначала-то я в Куйбышев планировал, а потом, на обратном пути, уже в Кузнецк. А тут стали к Кузнецку подъезжать, как пошли знакомые места — засобирался. Как же это, думаю, мимо проехать можно, а вдруг?.. Выскочил из вагона, бегу, и веришь — предчувствие: дома Зайка, дома!.. На крыльцо взбежал, давлю кнопку звонка — молчание, сердце только колотится!..

Сообразил — стучать начал. Вышла Серафима Алексеевна — одну руку на сердце, другой на меня, как на привидение, машет. «Юрочка!..» И тут слышу: «Мама, кто там?» Выходит моя Зайка — в халатике, косы распущены… Никогда ее такой красивой не видел!.. Увидела меня, прислонилась к стене и стоит как мел белая. Я к ней. Зайка, говорю, это я, что с тобой? Бросилась ко мне, гладит меня по щекам, смеется, а у самой слезы по лицу бегут. И только одно твердит: «Ты живой!.. Ты живой!..»

Голос Юрки взволнованно рвется, он густо крякает.

— Вот такие, значит, дела… Оказывается, давно они меня похоронили. Постарался какой-то аккуратный писарек, прошлой осенью еще сообщил. Приехала Зайка из Москвы — писем от меня и тут нет, написала матери в Куйбышев, та и сообщила про похоронную. Хорошо, думаю, что матери-то письмо сразу написал. И радостно мне, помню, что сижу я рядом с Зайкой, рук ее из своих не выпускаю, и горько, что так быстро похоронила она меня!.. Рассказываю, как все было, — Зайка глаз с меня не спускает, Серафима Алексеевна снова в слезы. «Боже мой, что ж это делается!» Зайка взглянула на нее, да строго так: «Мама, прошу тебя…» Я еще удивился: сдала, думаю, Серафима Алексеевна. Вскочила, засуетилась: «Сидите, Зоенька, сидите, мне в магазин нужно, жиры нынче отоваривают…» Ушла, и словно подменили мою Зайку. Бегает, с чаем хлопочет, я ее за руки ловлю. Посиди, говорю, рядышком не слушает. В письмах-то я по тысяче раз целовал, а тут один раз не осмелюсь. Позавтракали, опять вскочила: пойдем гулять, и все. Стесняется, думаю, со мной вдвоем оставаться, пойдем… Вышли на улицу, и опять Зайка словно другая. Под руку взяла, прижимается, рассказывает, как она музыкальным кружком в детдоме руководит, шутит — другой человек будто. Глянул я на нее — а у ней глаза слез полны, не видит ничего. Ну, что ты, говорю, Зайка? «Не понимаешь? — говорит. — От счастья. Живой ты…» Я тут вспетушился: грудь колесом, веду Зайку через весь город, как жену свою, поглядываю кругом с гордостью!.. За город вышли — теплынь, солнце, на пригорках травка зеленая. И кажется, что и войны-то никакой нет и никогда не будет! Одно только напоминание о ней — что я в форме.

Зайка, говорю, кончится вот война, вернусь, придем мы с тобой сюда, и никуда уходить не нужно будет. Втроем только — ты, солнце да я, здорово?! Сжала она мою голову руками и смотрит. «Ничего, говорит, этого, Юра, не будет. Замужем я». Я еще засмеялся: не чуди, говорю, Зайка, мы еще не расписались. Можно бы, так я хоть сейчас! А у нее слезы как брызнут! «Неужели ты не понимаешь, что это правда? На, кричит, на!» Схватила мою руку — и на живот себе. А там стучит! «Поверил теперь?» Да как упадет на землю, только плечи колотятся!..

Словно озябнув, Юрий запахивает полы плаща, я непроизвольно повторяю его движение.

— За всю войну, — негромко говорит Юрка, — меня один раз ранило тяжело. Помню только — ужасная боль и сразу погасло солнце… Так вот и тогда солнце погасло. Темно-темно в глазах… Потом просветлело, вижу — лежит плашмя моя Зайка: хочу до ее плеча дотронуться и руку отдергиваю. Словно от железа раскаленного. Сказать что-нибудь хочу — тоже не могу: губы не слушаются… Заинька, спрашиваю, как же так?.. Села, обхватила руками лицо и раскачивается. «Не знаю, говорит, Юра, До сих пор не знаю. Ничего не знаю… Только одно знала — никого мне, кроме тебя, не надо! Ведь я как с ума сошла, когда про похоронную узнала. Пять месяцев как помешанная ходила. Не помнила, что делала. В таком состоянии,

Вы читаете Летят наши годы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату