“другому” ради него самого — единственный абсолют и для нехристианина, как показывает притча об овцах и козлищах. Нехристианин может не узнавать в “другом” Христа, но поскольку он ответил на призыв безусловной любви — он ответил Ему, ибо Он есть “глубина” любви. Христианская этика — не только для христиан и уж тем более не только для людей религиозных. Христос может обращать Свой призыв к другим людям (а часто и к христианам) incognito; но поскольку это призыв из родного дома, из личной основы самого нашего бытия, он не может быть человеку чуждым. Он не гетерономен, но и не автономен; он теономен.
Одна любовь может позволить себе всецело направляться самой ситуацией, поскольку любовь обладает как бы внутренним моральным компасом, позволяющим интуитивно войти в нужду другого, как в свою. Она одна может всецело открыться этой ситуации или, вернее, личности в этой ситуации, открыться безраздельно и бескорыстно, не теряя своего направления или своей безусловности. Лишь любовь способна осуществлять этику радикальной ответственности, оценивая каждую ситуацию изнутри, а не на основе готовых предписаний и законов. По словам Тиллиха, “одна любовь может преображаться соответственно конкретным требованиям каждой индивидуальной или социальной ситуации, не утрачивая при этом своей вечности, своего достоинства и своей безусловной ценности”[237]. А потому это единственная этика, которая дает твердую опору в быстро меняющемся мире и все же остается абсолютно свободной в отношении всех изменений ситуации и над всеми изменениями. Она готова в каждом моменте, в каждой новой ситуации видеть новое творение руки Божией, требующее своего ответа — быть может, совершенно беспрецедентного. И поэтому Тиллих продолжает: “Этику в меняющемся мире должно понимать как этику
Эта точка зрения, выраженная уже тридцать лет назад в великой книге Эмиля Бруннера “Божественный императив” (1932)[239], наиболее убедительно, насколько я знаю, обоснована в статье профессора Джозефа Флетчера [240] “Новый взгляд на христианскую этику”. “Христианская этика, — говорит он, — это не кодифицированная схема поведения. Это усилие, направленное на то, чтобы соотнести любовь с миром относительностей посредством казуистики, подчиненной любви”[241]. Это радикальная “этика ситуации”, в которой ничто не предписано, кроме любви.
“Она, как и классическая казуистика, конкретна и сосредоточена на отдельном случае, цель ее — ввести христианские императивы в практическое действие. Но эта неоказуистика, в отличие от казуистики классической, отказывается от попытки предвосхищать или предписывать реальные жизненные решения в их экзистенциальной специфичности. Старая поговорка, что талмудисты непрестанно изобретают правила для нарушения правил, на самом деле отнюдь не дискредитирует ни их, ни старомодных казуистов, действовавших по их образцу. Они выворачивались из собственной ловушки, стараясь служить и любви, и закону. К несчастью, безысходный лабиринт легализма — это единственный результат любой этики, которая пытается смягчить кодифицированный закон любящей снисходительностью. Перемена ролей здесь жизненно необходима. Это любовь должна быть конституирующим принципом, а закон, если он вообще нужен,— лишь регулятивным”[242].
В учении Иисуса классической иллюстрацией того принципа, что суббота создана для человека, а не человек для субботы, что сострадание к
“Разве вы не читали, что сделал Давид, когда взалкал сам и бывшие с ним? Как он вошел в дом Божий и ел хлебы предложения, которых не должно было есть ни ему, ни бывшим с ним, а только одним священникам?” (Мф. 12:3-4).
Конечно, это весьма рискованная этика. Представители супранатуралистического легализма всегда будут ее бояться — как и фарисеи во времена Иисуса (Мф. 12:14). Однако я думаю, что это единственная этика для “совершеннолетнего человека”. Сопротивление ей во имя религиозных санкций её не остановит, но лишь придаст ей антихристианские формы. Ибо, как говорит Флетчер,
“в нашу эпоху закон Торы вторично претерпевает упадок, причем даже более радикальный, чем при первых нападках на него, предпринятых Иисусом и апостолом Павлом. Дело в том, что культурная среда сегодня намного более благоприятствует такому упадку, чем в апостольский и святоотеческий период”[243].
Не стоит оплакивать разрушение обветшалых установок. Нам следовало бы набраться мужества и принять этот процесс как вызов христианской этике, побуждающий ее освободиться от подпорок супранатуралистического легализма, на которые она полагалась слишком долго и охотно. Конечно это освобождение не может пройти гладко. Снова цитирую Флетчера:
“Папа Пий XII в своей торжественной речи 18 апреля 1952 года правильно обозначил эту современную форму христианской этики как “ситуационную” и “экзистенциальную”. Он, разумеется, отверг ее, указав, что такую этику без предписаний можно использовать даже для оправдания католика, оставившего Римскую Церковь, если кажется, что в результате он стал ближе к Богу, или для защиты контроля над рождаемостью из соображений блага личности. По прошествии четырех лет, 2 февраля 1956 года, Верховная Священная Конгрегация “Sanctum Officium”[244] назвала ее “новой моралью” и изгнала из всех академий и семинарий, пытаясь противостоять ее влиянию на католических моралистов”[245].
Но, конечно, протестанты и англикане реагируют на новую этику с такой же подозрительностью, как только выясняется, к каким суждениям она может привести и каким правилам и установкам она угрожает.
И всё же нет ничего, что было бы “порочным” само по себе. Нельзя, например, исходить из утверждения, что “добрачные половые отношения” или “развод” порочны или греховны сами по себе. Это может оказаться справедливым в 99 или даже 100 случаях из 100, но это не абсолютное утверждение, ибо единственное абсолютное зло — это отсутствие любви. Половое воздержание и нерасторжимость брака могут считаться руководящими нормами любви, они могут и должны поддерживаться законами и условностями общества, потому что они ограждают любовь в этом мире непостоянства и нелюбви. Но, говоря с точки зрения морали, их надо защищать “ситуационно, а не прескриптивно”, как выражается Флетчер, т.е. исходя из достоинства личности и из того убеждения, что глубочайшее благо этих конкретных людей в этой конкретной ситуации важнее всего на свете. Казуистика любви должна быть более глубокой, более испытующей, более требовательной, чем все предписания закона, именно потому, что она проникает в самую суть индивидуальной личной ситуации. И в конце концов мы должны сказать вместе с профессором Флетчером: “Если эмоциональному и духовному благу как родителей, так и детей в
Эти слова опять-таки расценят как дозволение распущенности и аморальной жизни. Но врата любви тесны и узки, а требования ее бесконечно глубоки и всеохватны. Вот молодой человек спрашивает о своих отношениях с девушкой: “А почему бы и нет?” Проще всего ответить ему: “Потому что это дурно” — или: “Потому что это грех”, — а затем осудить его, когда он — или всё его поколение — не обратит на эти слова никакого внимания. Гораздо труднее спросить его в ответ: “А ты любишь ее?” — или: