распушить совсем воздух. Но в целом он непорядка не допускал: кроме белочек в палате никого не было, а все вели себя правильно за окном. Удачно это у них получалось и тепло. В ночном воздухе. Он внимательно наблюдал отряды случавшихся крольчат верхом на козлёнках, которым бы всё скакать, они и скакали. В дальние дали, в такого не видали. За ними часто стремились стада отважных морских котиков, но это было уже не важно, потому что не догнать было крольчат на козлёнках неповоротливым глупым от повзросления котикам. В отчаянии морские котики просились часто в палату к нему, посидеть, погреться у огонька. Постоянно нельзя было, потому что всё-таки няня строгая. Но иногда он их всё же впускал. Они придумывали на скорую руку камин и грелись уже от души. Важно распуская свои мохнатые от радости усы. Это они и накуривали так плотно своими любимыми трубками, морские котики. А всё-таки это трудно было потом объяснить ночной нянечке и она ворчала, конечно, непременно, но доктору говорила не каждый раз, потому что была добрая. А это доктор, доктор да – доктор был строгий. Оно и понятно совсем, он же не жил ночью. Он жил днём и чинил тех, кто жил и днём и ночью. У него может таких ночных жителей непочатый край – целое отделение. Наберёшься тут. Строгости. Поэтому это время года называлось осень. Хоть строгий доктор и упорствовал, и категорически не соглашался, приводя на его взгляд довольно веские аргументы в пользу того, что была весна.
Утерпел:
А я ведь им говорил…
Они не поверили просто. Что это и был бог. Настоящий. Единственный. Он… а я ведь просил даже зачем-то их. Но потом ушёл. А они остались. И Он остался. Им.
Глупая, обрадованная, детская незатейливость. Сначала поровну было всё и они Его не замечали. Рядом и рядом, мало ли кто. А Он – да, Он их с интересом наблюдал. И конечно с непременным высокомерием. Только Он не хотел обидеть, просто устроен был так. Бог всё-таки. Всемогущий и так далее. Да они и не обижаться совсем собирались. Они Его выследили. По взгляду выше голов и вывели на по их мнению чистую воду. «Только какая же это чистая вода», подумал Он тогда ещё, когда у вас положено что ни божий день людей просто так убивать. А им было всё равно совсем, что Он там подумал. И тогда Он от них тикал.
Нет совсем не понарошку, из какого-нибудь лишнего там интереса тикал, а по-настоящему, от страха не зная куда деваться в этих бесчисленных и бесконечных коридорах… Потому что они как-то сразу поняли о Его беззащитности, о понятной им слабости Его среди них. Эк, малышья безоговорчивость… По образу и подобию… И когда загнали, как полагается, в непреодолимый тупик, вот тут бы и показать бы Ему для них какое никакое чудо или что. Как полагается бы. Ведь Он же был Бог. Тот самый. Которого больше нет, кроме Его. Вот взял бы да спепелил бы их всех, и пепел чтоб по ветру. Или обернуть себя всего в неведом им страх, да напугать до мокрых подштанников изуверскою радостной личностью. Или хотя бы просто уйти. Далеко, неухватно и неведомо далеко для них – вверх. Чтоб только рты пораскрывали, чтоб запнулись о крики собственные и слова. Чтобы, наконец, глупенькие узнали… А только Он зачем-то утерпел.
…Они когда были рядом совсем, как-то неестественно сразу и злые и обрадованные, Он тогда стоял в тупичке и смотрел не торопясь внутрь глубокой стены… А когда они не умели уже удержать бы даже если и схотели бы своей братоубийственной радости, Он легко так совсем обернулся и улыбнулся тихонько, как им мамка во сне, и через немножко уже совсем – умер. Потому что они Его убили.
Наверное это было жестоко, потому что Ему было не привыкать умирать и всё равно ничего не получится, а им остался этот Его тихий с улыбкой взгляд. Поэтому Он тоже не улыбался потом, когда был уже далеко-высоко у себя дома.
А они разошлись как-то сразу за тем, что наделали. Разошлись каждый сам по себе. Совсем непонятно для чего – задумчивые. Ведь чего же было задумываться теперь, всё равно ведь теперь натворили – не вернёшь… А они ходили и ходили, каждый сам за себя. Тоже мне нашлись – думали!
Он смотрел на них с далека, такого что страх и теперь Ему было по всамделишному больно. А они тогда рожали и рожали Ему детушек и зачем-то в обязательном порядке рассказывали им сказочку про то как случилось однажды как Он утерпел…
Весна:
Обкуренные как кроты мы дожидались трамвая. И видимо поэтому была весна. Солнце, люди и всякие птицы.
Трамвай показался и стал приезжать. Перед ним ехала какая-то белая «Волга» и трамвай пытался обогнуть её то с правой то с левой стороны. То так пытался то так – и ничего не получалось. Но это ещё была не самая весна.
Сразу за трамваем шёл человек в выпущенной наружу белой рубахе и с барабаном средней величины, возможно даже пионерским, одетым тесёмкою на шею. Человек шёл и барабанил и это нас с пухом укатало. Вот это уже была весна, потому что укатало не только нас, но и всю дождавшуюся трамвая и весны остановку людей. У человека ещё была хозяйственная сумка с продуктами и шляпа вполне респектабельная, но это был уже наш человек. Хотя возможно сам он этого ещё до конца не осознавал в результате чего пытался пока трамвай остановился всё-таки дойти за продуктами в магазин в своей бухгалтерской шляпе. Но рубаха у него была на выпуск и нас подорвало.
- Бей зорю, пернатое отродье! – закричал я сверзившись с удорожных перил.
- Какую зорю? – растеряно оглянулся человек в белой рубашке. На вид ему было лет сорок, но он уже вполне годился для вечности.
- Залихватские песни пой! – пояснил я и спросил у Пуха: «Не подскажите почём семечки?»
Мы сидели уже совершенно одни, ушли все трамваи и с ними автобусы и с ними корабли дальнего плавания в дальнее плавание. Солнце осталось. И весна. Пух мечтательно (а не от того что обкурился как хорёк) завёл вверх глаза и сказал:
- Эх, махнуть бы немного – и в небо! Дядь, дай барабан! – переключился Пух на весёлого барабанщика, не пошедшего всё-таки в магазин и стоявшего с открытым ртом.
Но не тут-то было. Он собрался таки с духом – вновьприбывший. Рассердился немного и закрыл рот.