При всем желании развести в разные стороны актера и роль в «Мексиканце» и в «Мудреце», нельзя не признать, что граница между ними зыбка и трудно уловима. Играя канатоходца, актер реально шел по канату, реально совершал цирковой трюк. Стремление к подлинности физического действия подводило театр к самой границе с цирком. Это не «Турандот», где актеры играли актеров. Подобие «Турандот» возникало лишь в те моменты спектакля, когда актеры играли клоунов.
Такая структурная двойственность «Мудреца» была вызвана выдвинутой Эйзенштейном теорией активного воздействия на зрителя, теорией монтажа аттракционов.
В статье, явившейся теоретическим выводом из постановки, Эйзенштейн прямо заявляет, что «в сущности говоря, сделать хороший (с формальной точки зрения) спектакль — это построить крепкую мюзик-холльную — цирковую программу, исходя от положений взятой в основу пьесы»[362]. К такому заключению Эйзенштейн приходит, отталкиваясь от принципиального посыла: «Основным элементом театра выдвигается зритель»[363]. Это фундаментальное положение теории Эйзенштейна нуждается в некоторых комментариях. Режиссер создает зрителецентристскую концепцию театра. Все остальные элементы спектакля начинают играть подчиненную роль. Но, в отличие от П. М. Керженцева, также выдвинувшего зрителя в качестве основы основ своего «творческого театра», Эйзенштейн не покушался на привычную функцию зрителя — он не превращался в сотворца, а оставался наблюдателем. Зато спектакль строился как система воздействий на зрителя.
«Оформление зрителя в желаемой направленности (настроенности) — задача всякого утилитарного театра»[364]. Под утилитарным театром подразумевался театр агитационный. Но эти слова можно толковать и расширительно. «Оформление зрителя в желаемой направленности» — задача всякого театра, стремящегося увлечь зал какой-либо мыслью. Мысль не обязательно должна быть идеологической. Она может быть этической, может — и эстетической. Но в любом случае зритель — объект воздействия. Он не просто локатор, воспринимающий спектакль, осмысляющий его, принимающий к сведению и таким образом испытывающий воздействие театра. Он — объект, который театром сознательно «обрабатывается» «в желаемой направленности». Несмотря на то, что функция зрителя не меняется, изменяется его роль в театральной структуре. Из субъекта — участника театрального представления, так или иначе влияющего на ход спектакля, зритель превращается в объект односторонней обработки. Зритель воспринимается Эйзенштейном как пластилин, из которого театр должен и может вылепить, что пожелает.
«Орудие обработки — все составные части театрального аппарата (“говорок” Остужева не более цвета трико примадонны, удар в литавры столько же, сколько и монолог Ромео, сверчок на печи не менее залпа под местами для зрителей)»[365]. Каждый элемент театра воздействует, значит, нужно выверить последовательность и направленность цикла воздействий. Спектакль превращается в цепочку активно воздействующих элементов — «аттракционов». «Аттракцион в формальном плане я устанавливаю как самостоятельный и первичный элемент конструкции спектакля — молекулярную (то есть составную) единицу действенности театра и театра вообще»[366].
Приведем полностью определение аттракциона. «Аттракцион (в разрезе театра) — всякий агрессивный момент театра, то есть всякий элемент его, подвергающий зрителя чувственному или психологическому воздействию, опытно выверенному и математически рассчитанному на определенное эмоциональное потрясение воспринимающего, в свою очередь в совокупности единственно обуславливающий возможность восприятия идейной стороны демонстрируемого — конечного идеологического вывода»[367]. Если единственный критерий аттракционности — воздействие на зрителя, «чувственное или психологическое», аттракцион сам по себе может и не иметь эстетической значимости. Теория Эйзенштейна как бы открывает театральный спектакль для ввода любых, не обязательно театральных, но обязательно воздействующих элементов. Вспомним Александрова, балансировавшего на проволоке над зрительным залом. Очевидно, что этот аттракцион был «сильнодействующим», у зрителя неминуемо возникало чувство страха за актера. Безраздельный захват внимания театрального зрителя, таким образом, находился за пределами эстетических средств — это страх зрителя за актера, страх человека за человека. Понятно, что такой аттракцион напрочь разрушает театральную структуру — из нее выпадает роль. В театре зритель не должен испытывать страх за актера, только за персонаж. И даже включенность подобного аттракциона в образный строй спектакля и его эстетическое оправдание (метафора опасности) не превращают его в собственно театральный, хотя и уводят от чисто цирковой функции. Возникает причудливый симбиоз театральных и цирковых значений, созданный для воздействия на зрителя.
Внеэстетические способы воздействия, наработанные в цирке, могут быть и достаточно нейтральными к существу театральной структуры. Например, в цирке позволяют себе забрызгивать публику водой. Физически ощущая влагу на лице, зритель не испытывает никакого эстетического чувства. Но мобилизация его внимания, его чувства восприятия происходит. Если под местами для зрителей будут взрываться петарды, эффект будет тот же самый. Неожиданность такого взрыва будоражит зрителя, заставляет его оглядываться по сторонам в ожидании еще какого-нибудь подвоха, зрительское внимание мобилизуется.
Театр способен заимствовать у цирка такого рода внеэстетические средства воздействия на зрителя. В одном случае используется мастерство специально тренированного актера (баланс Александрова на канате), в другом — постановочные приемы (петарды под местами для зрителей). Понятно, что такого рода аттракционы не могут не учитывать театральных законов и должны быть оправданы структурной логикой спектакля. Но, как уже сказано, эти аттракционы, будучи нетеатрального происхождения, все равно балансируют на грани театра и цирка. Их «пограничность» открывает перед театром новые возможности и одновременно покушается на его родовую суверенность. Целевая двойственность такого аттракциона осознавалась Эйзенштейном, осознавался им и возможный выход за пределы театра. Спектаклем, созданным за границами театра, стали «Противогазы». Для Эйзенштейна существовала прямая связь между этой постановкой и «Мудрецом». Он писал: «Четыре постановки, последние в театре: “Рогоносец”, <…> “Мудрец”, <…> “Земля дыбом”, <…> “Противогазы”» [368]. Эйзенштейн сознательно работал на стыке двух искусств. Сам термин «аттракцион», заимствованный из цирка, приобрел у него новое значение.
Не выверенное мастерство исполнителя, а выверенная зрительская реакция характеризует аттракцион Эйзенштейна. Акцент не на то, что происходит, а на то, как воздействует. Именно поэтому цирковой трюк сам по себе Эйзенштейну неинтересен и даже противоположен его устремлениям. Спланированное воздействие на зрителя, выдвигаемое Эйзенштейном как приоритетное, не свойственно цирку, где всегда приоритетным останется мастерство наездницы, акробата, укротителя, фокусника. Но в равной мере не свойственно оно и театру. Применительно к театру более уместна формула Мейерхольда о воздействии путем «боковых ходов», то есть воздействие опосредованное. Активное воздействие на зрителя, так пользуемое в театре XX века и изначально театру не свойственное, пришло в него не из цирка — из иных областей человеческой деятельности (и более всего из сферы общественно-политических манипуляций).
Оттолкнувшись от цирковой программы, Эйзенштейн предложил определенный способ соединения разрозненных воздействий. Способ этот — монтаж. В отличие от последовательного сюжетного повествования, где, говоря словами Эйзенштейна, один аттракцион тянет за собой другой и где смысл одного аттракциона приплюсовывается к смыслу другого, монтаж создает третий смысл, не являющийся суммой, а, скорее, «произведением»[369] двух смыслов, возникающим при их стыковке. На этом будет базироваться вся деятельность Эйзенштейна-кинорежиссера — этого гения монтажа; ассоциативный монтаж предопределит победы советского киноавангарда 1920х годов. Но впервые монтаж, сопоставление самостоятельных номеров Эйзенштейн обнаружил в цирковой программе. «Школой монтажера является кино и,