Катя три раза кивнула, не открывая глаз.
- Напрямую, Татьяна Игоревна... Боря, – она открыла глаза, чтобы посмотреть на Бориса. Её взгляд больше не испепелял. – До меня научрук твой дозвонился. Левыкин твой.
Борис озадаченно поправил очки.
- Я с ним утром разговаривал... – пробормотал он.
- Ага. А потом, когда ты с кафедры ушёл уже, с ним декан разговаривал. А декана поставили в известность. Соответствующие инстанции. Мол, несмотря на все наши паспорта отобранные и беседы профилактические, произошла утечка научной информации. Сверхсекретной. За рубеж. Мол, есть все основания предполагать, что утекло через сотрудников Академии. Есть конкретные подозреваемые. Выдан ордер на арест. Сегодня, значит, арестуют, а завтра по всем корпусам расклеют оповещения воспитательного значения. С именами. Имена декан Левыкину не сказал, но Левыкин-то твой не слепой... Он, говорит, в марте ещё понял, к чему, как он выразился, «сыр бор весь». Говорит, когда ему первый раз пересказали мартовский циркуляр про морги, он ни секунды не сомневался, чем там вызван интерес в Москве к «протеканию процессов декомпозиции». Говорит, поначалу даже хотел переговорить с нами. Хотел предложить вместе подготовить данные известные. Отправить в Москву. А потом пошли разговоры о допросах в Мечникова. Потом паспорта у всех поотбирали. Левыкину не по себе стало. Решил не высовываться. Решил: если придут и прямо спросят – он скажет. А не придут и не спросят – не скажет... Вот я теперь и не понимаю, чего это он вдруг? Чего он бросился нас предупреждать? Говорил со мной чуть ли не шёпотом, голос дрожит... Я переспрашивала без конца, а он всё бубнит и бубнит еле слышно... Чего он, спрашивается, о нас печётся, когда у самого так коленки трясутся?
- Левыкин, в целом, всегда мне казался довольно порядочным человеком, – сказал Борис. И тут же покраснел от того, насколько фальшиво это прозвучало.
- ... Вас хотят арестовать? – подала голос мама. – Это вы? Передали секретные материалы за границу?.. Про Зину?.. Почему? Вы не знали, что их наши ищут?
Катя покачала головой и сказала, что знали – потому и передали.
- Я не понимаю, – мама вытерла лоб ладонью. – Почему вы не могли просто связаться с этими – кто там этим в Москве занимается... И сказать им... Зачем за границу надо было?
Катя нехотя начала объяснять. Она говорила медленно, не глядя на Зинину маму, удивляясь тому, как трудно ей подыскивать слова, и постепенно понимая, что загвоздка не в словах, а в самих объяснениях. Её хотелось нащупать в своей неприязни к секретным циркулярам, ФСБ и всей неподъёмной, чавкающей туше российского госаппарата какое-нибудь принципиальное дно, какую-нибудь краеугольную веру – вроде той, которая непременно лезла из её покойного отца после двух-трёх рюмок армянского коньяка: веру в прозрачность государственной власти, в употребление служб безопасности по назначению и – к этому отец призывал неблагодарный мир особенно часто – в абсолютную окрытость процесса научного познания. Катя с таким напором копошилась в мотивах своего поведения, что у неё засосало под ложечкой, но там, в этих мотивах, не было никакой особой веры – только блекнущие воспоминания об отце, брезгливость по отношению к начальству, ошмётки большеглазого научного любопытства и девушка по имени Женя Румянцева, свалившаяся ей на голову в феврале.
Всё в конце концов сводилось к девушке по имени Женя Румянцева.
Если Катя была суррогатной дочерью, о которой всегда мечтала Зинина мама, то Женя Румянцева оказалась суррогатной Лучшей Подругой, которой всегда не хватало Кате. Идеал Лучшей Подруги сложился в Катиной голове лет в тринадцать: начитанная, имеющая взгляды на всё на свете и одно пагубное пристрастие (чтобы можно было спасать и беречь), попеременно смешливая и многозначительная, склонная неудобно влюбляться в немолодых мужчин сомнительного морального облика, балующаяся искусством и связанная с чем-нибудь то ли престижным, то ли таинственным, а лучше и престижным, и таинственным одновременно. Престижность того, во что вляпалась Женя, оставляла желать лучшего, но всем остальным критериям московская гостья отвечала как влитая. Иными словами, в феврале с Катей случилось примерно то же самое, что с Олегом в мае: она влюбилась.
Влюбилась Катя без особого сексуального подтекста, но сильно. Когда Женя перекочевала к Олегу, чтобы морально готовить его к контрабанде бессмертия, Катя несколько дней не могла стряхнуть с себя чувство, что из её квартиры вывезли мебель и выдрали сантехнику. А когда перепуганный Борис, потрясая расквашенным мобильником, рассказал, что Женя исчезла, Катя преодолела расстояние до ближайшего стула и прижала руки к животу. Так она пыталась остановить обвал внутренних органов. Не скатиться в неожиданную воронку под ногами.
- ...и, к сожалению, те люди... люди, которые заинтересованы... которые хотят монопольно... обладать монополией на эту информацию... это открытие... то есть, получается, держать его в секрете от всего человечества... они... чтобы использовать его в политических, что называется, целях... Короче говоря, – перебила Катя сама себя, – так получилось. Так получилось, Татьяна Игоревна. Не воротишь... сделанного...
- Да уж. Не воротишь, – Зинина мама кивнула. – Так. Мойте руки. Оба. Я вас покормлю. Толик, – она сняла прямоугольную трубку и набрала номер, – отвезёт вас на дачу. Сегодня же. Дальше придумаем. Что- нибудь.
Папа, выдернутый из празднования рождения второй внучки Шуры Бугаёва, был на месте через двадцать три минуты. Ему никто ничего не стал объяснять; его просто заставили сунуть голову под холодную воду, выпить кружку густого чёрного кофе и сжевать несколько листьев мяты. Затем мама выставила его на улицу – ходить кругами на свежем воздухе. На улице было светло и тепло, чахлый тополь изо всех сил зеленел, до июня оставалось пять дней, но пока мама распихивала по сумкам консервы, крупы и постельное бельё для Кати и Бориса, ей вспоминалась февральская ночь десять лет назад. Ночь, на исходе которой они добрались до дачи и в первый раз нашли дёргающееся тело Зины.
В ту мерзкую ночь дорога заняла пять часов; на этот раз папа уложился в два сорок пять. Как и тогда, он зашёл в дом первым. Осторожно осмотрел обе комнатки, залез на чердак и, удостоверившись, что нигде не лежат спящие бомжи, помахал остальным с крыльца.
- Тут в посёлке народа уже много в это время года, – сказала Зинина мама, втыкая в розетку маленький холодильник в углу первой комнатки. – Вы со своих телефонов лучше не звоните, наверное... Вы лучше попросите у кого-нибудь...
- Конечно, Татьяна Игоревна, – сказала Катя.
- В общем, вы тут... – неловко начал папа, глядя в дощатый пол. – Вы тут пока перекантуйтесь... Мы, может, что-нибудь придумаем... Или, может, вам самим что придёт в голову, – закончил он с некоторой надеждой.
- Спасибо, Анатолий Иванович, – сказала Катя.
Борис стыдливо зевал на табуретке у овального стола, обитого клеёнкой в цветочек.
- У нас мужик на работе есть... – папа прекрасно знал, что никогда в жизни не попросит этого мужика даже шкаф помочь перевезти, не то что вывозить за границу государственных преступников, но хотел хоть чем-то подпереть иллюзию разрешимости сложившей ситуации. – У него паспорт эстонский есть. Мать жила, ну, как его... в Печорском районе до войны. Эстонцы же там раздают всем печорским... Так он, в общем... Можно его попросить... У него грузовичок... Он летом часто...
- Спасибо, Анатолий Иванович, – сказала Катя. – Спасибо.
Она еле-еле сдерживалась. Как только Зинины родители вышли из дома, как только на улице затарахтел автомобильный двигатель, Катя села рядом с Борисом, сложила руки на пахнувшей сыростью цветочной клеёнке и, уткнувшись в них лбом, разрыдалась, как не рыдала с детства.
Борис испуганно гладил её по спине и мямлил, что всё обойдётся.
Почти весь день они проспали в бугристой кровати с облезлыми железными спинками. Оба без конца просыпались, ворочались, пихались, с неприязнью смотрели на полоски солнечного света, пробивавшиеся сквозь занавески, и снова спешили заснуть. Бодрствовать было слишком мерзко.
Вечером Борис взялся жарить вермишель с колбасой, а Катя вышла побродить по участку. Внутри символического забора, который едва доставал ей до живота, она насчитала пять яблонь, пять кустов смородины и три куста крыжовника. Густое сплетение малины в одном из углов не поддавалось пересчёту. Между яблонями и кустами угадывались очертания старых грядок. Торчал покосившийся остов теплицы с ошмётками полиэтилена. Иными словами, после смерти бабушки Тони овощеводство в Зининой семье