привык. Он и похваливал, он и костерил вплоть до матюков, — но с которым комбату-1 было спокойнее, как бы там ни осложнялась обстановка. Точно: с майором всегда чувствуешь себя увереннее, надежнее.

Чернышеву почудилось, что среди гомона картежников прорезался хрипловатый прокуренный басок — его майор!

— Где тут мой комбат? Проведать пришел.

Чернышев открыл глаза, осмотрелся: командира полка и в помине не было. Примерещилось. Задремал, что ль? Когда успел? Командиру полка не до визитов: бои, бои, и Сидорову некогда. А вот комбату-1 пора бы нанести прощальный визит в каптерку — за обмундированием и прощальный визит к медсестре Ане Кравцовой. К Ане? Ты в своем уме, Чернышев? Попрощаться с ней навсегда? А как же ваша дружба? Да ну, какая там дружба. Дивчина она, конечно, мировая, редкостная, терять ее не хочется, но что же попишешь? Он человек военный и обязан воевать.

Прокуренный басок майора больше не возникал, зато явственно услышался прокуренный тенорок старшого, заводилы карточных игр:

— Эх, матросики вы, матросики, учить вас и учить. Уму-разуму. То есть карточной игре. Это вещь умственная, а вы зеленые…

Лейтенанты — партнеры, матросики — молчали. Следовательно, заводила и закоперщик опять ободрал их. Игра, похоже, закруглилась. Старший лейтенант подтянул кальсоны, с хрустом расправил плечи, клацнул в зевке зубами, сказал врастяжку:

— А вообще хорошо посидели! Скоро и обед. Чего-то проголодался.

— Завсегда в выигрыше — вот и жрать хочешь, — сказал один из лейтенантов.

— Сугубо правильно речешь, Генка, — оживился старшой. — Практика громадная, потому и вас обштопываю, как сусликов. Еще, извиняюсь, громадная у меня практика в любви. Владею ста пятью способами, из них семь — смертельные! Жаль, засиделся за картами, не то бы продемонстрировал. С какой из сестричек!

Лейтенанты разинули рты, старшой захохотал: то ли хвастал, то ли дурачился. А Чернышеву стало тоскливо: такой пошлостью дохнуло на него. Не смешно, а пошло. До муторности. И пошлость эта как бы рассеивалась вокруг, задевала его, Николая Чернышева, и волочилась газообразным отравленным облаком дальше, обволакивая всех на своем пути, вот достигла и Анечки Кравцовой. Да ведь она же чистая, неиспорченная, видать, девчонка. Но отчего охотно целуется с ним, позволяет прижиматься? Шалеет его? Либо тоже жаждет дружить с ходу, с налету, с повороту, как и он? На войне недосуг долго искать сближения, тут все по-быстрому. Что — все? Да все.

Нет, дорогой капитан, сказал себе Чернышев, если ты сам пошляк, то Анечку не пачкай. Не черни! Откуда тебе известно, какая она? Очень может быть, что даже гораздо лучше, чем предполагаешь. Да-с, дорогой капитан: гораздо, гораздо, гораздо лучше! И ты заткни свои грязный фонтан, не смей думать о ней дурно хотя бы намеком. Она же к тебе по-доброму. А ты? Молчишь? Нечего ответить, Николай Николаевич?

А в уши толкался хрипловатый тенорок:

— Не верите? Ах вы, матросики, матросики, я на вас три раза «ха»: ха-ха-ха! Смейся, паяц… Так вот, шурупьте: подъеду к первой встречной и продемонстрирую сто пять способов любви, из них семь смертельных!

— Три раза на тебя «ха»… ха-ха-ха! — сказал другой лейтенант. — Трепло ты, старшой!

— Нет, почему же, я вам докажу, матросики, хоть сейчас продемонстрирую, — горячился старший лейтенант, но с места не стронулся, зевнув, повернулся на бочок. — Как-нибудь потом… А до обеда придавить надо!

Почти мгновенно он захрапел. Лейтенанты, прихватив свои костыли, вышли покурить. Чернышев тоже не прочь потабачить, но разговаривать с лейтенантами желания не было, и он повернулся лицом к стенке, предплечье поламывало, пальцы левой руки немели, теряли чувствительность. Он попробовал шевелить ими, предплечье отозвалось болью. Подумал: а не теряет ли чувствительность его душа, не немеет ли, когда же потревожишь ее — не болит ли так, что пропадает охота тревожить? Когда думаешь об Ане и о себе рядом с ней — душа ноет, верно. Еще больше — когда думаешь о батальоне, который воюет без тебя. Но совсем уж больно, если вспомнить о сорок первом, о тех, кто был с тобой на рассвете 22 июня, — с тобой, с тем, довоенным: ты жив и поныне, а тот, довоенный, в тебе убит, такая вот петрушка. Ладно, что о сорок первом вспоминаешь не ежедневно…

Чернышев завозился, покашлял, встал с постели, отвел полог в тамбуре палатки и вышел на волю. Лейтенанты, распустив подштанники и опершись каждый на свой костыль — одного подстрелили в левую ногу, другого в правую, — дымили невпроворот. Чернышев потопал в противоположном от них направлении. Действительно, в санбате куда себя девать, шатаешься как неприкаянный. Куда сейчас попер? Самому непонятно.

Сильно позывало курнуть. Орудуя правой рукой, Чернышев вытащил из кармана пачку папирос- коротышек, выбил одну, зубами подхватил, щелкнул трофейной зажигалкой — дыми на здоровье. Он и дымил, с хлюпом всасывая желанную вонючую отраву. Насосавшись, швырнул окурок в белый сухой песок и пошел вдоль опушки, по рыхлой тропинке, тяготеющей к проселку. Жара была в разгаре, солнце шпарило во все лопатки — так бывает в августе накануне сулящего осень похолодания. При дороге изнывал от зноя распятый Езус Христус, распятие обрамляли бумажные цветы, ленты, тлела лампадка. За дорогой, в сельском доме с раскрытыми окнами, пела женщина: польские слова были малопонятными, но музыку кто ж не поймет — мелодия печалила, тревожила. Дослушав полячку до конца и не дождавшись новой песни, Чернышев повернул обратно, к домишкам медсанбата, в одном из них Аня. Он постоял-постоял у крылечка, она не выходила. Зайти внутрь не решился, взглянув на часы — потихоньку побрел к своей палатке. Как ни томись, как ни переживай, а есть надо. Обед — святое дело. Шути не шути, рубать положено.

Но приспел обед, и Чернышев расписался: кусок не лез в горло, ложка стучала в котелке, ничего не захватывая, он подносил ее ко рту пустою. Соратники, то бишь сопалатники, с любопытством поглядывали на него, а старшой спросил:

— Нету аппетиту? Из-за раны? Температурит?

Чернышев кивнул. Лейтенант справа сказал:

— Помочь, что ли?

— Это мы мигом, товарищ капитан. Ежели не возражаете, — сказал лейтенант слева.

— Не возражаю, — как-то сонно согласился Чернышев и отдал им кашу, пайку хлеба, выпил только компот. Старшой посматривал на него, брезгливо оттопырив нижнюю губу. Лейтенанты благодарно кивали: набитые рты мешали говорить. Иногда, однако, вылетало нечленораздельное, бубнящее:

— Бу… бу… бу…

Как филины в ночном лесу. Благодарили, стало быть, гауптмана мальчишки, матросики, картежники? Да лопайте на здоровье, черт с вами, шалопаи! Чернышев без улыбки наблюдал, как старшой отобрал у партнеров их хлебные пайки, — ага, значит, и это продули, гауптман вовремя подсунул вам свою краюху. А старшой внушительно сказал:

— Карточный долг — долг чести. Не забудьте, уважаемые, вечерком насчет сахарку, утром насчет табачку…

«Куркуль. Шутки оборачиваются куркульством», — подумал Чернышев и сказал:

— Ребята, не играйте вы с ним.

— Это почему же, товарищ капитан? — набычился старший лейтенант.

— Мухлюешь, наверно? Признавайся!

— Что ты, капитан! Да я ни в жисть! Слово офицера! Просто опыт и везет… Обижаешь, капитан!

— Тебя обидишь. — Чернышев поднялся из-за стола. — Говорю вам всем: бросьте «очко», «буру» и прочую дрянь. А?

Старшой отвернулся, лейтенанты закивали с набитыми ртами, как с набитыми зобами. Чернышев с незлобивой усмешкой сказал:

— Приятного аппетита, трефовые валеты! Пойду прошвырнусь!

— Валяй, — откликнулся старший лейтенант. — И можешь домой не торопиться.

— Не буду торопиться, — сказал Чернышев и будто смахнул с губ мягкую усмешку.

Он снова прошел мимо домика, где должна была находиться Аня, постоял под окнами, покурил, но ее

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату