У него было холодное и спокойное, как всегда, лицо, и он был, по-видимому, мирно настроен, но его так удивило присутствие жены около кассы, что задержался и остановился.
— Что ты делаешь, Мэри? — спросил. Не ответила.
Чорштынский попробовал улыбнуться:
— Сердишься?
— Прошу пустить меня, — сказала Мэри, стараясь скрыть страх и дрожь.
— Ну, сердишься, Мэри? — повторил Чорштынский, опять заставляя себя улыбнуться.
— Но что это? Ты взяла деньги?
Мэри ядовито прикусила губу:
— Если это ваши…
Чорштынский покраснел, но поборол себя и попробовал продолжать миролюбиво:
— Без сомнения — твои, Мэри, но прежде всего, кажется, они нашего ребенка.
Мэри рассмеялась. Чорштынский смутился. Не мог не почувствовать, что ответил театрально. Покраснев еще больше и не видя другого пути, нахмурил брови, топнул ногой и сказал резко:
— Довольно этого, Мэри! Куда ты идешь с этими деньгами?
Но этот тон подействовал и на нее вызывающе. Подняла голову и спросила:
— Что это? Конюшня? Как вы смеете топать на меня в моем доме? Какое право имеете вы вмешиваться в то, что я делаю со своими деньгами?
— Твой дом и мой дом, твои деньги — мои деньги, — ответил, сдерживая гнев, Чорштынский.
— И вам не стыдно брать деньги, полученные от мошенничества на железнодорожных акциях? — издевалась Мэри.
Чорштынский хотел что-то ответить, но сдержался, загораживая только собой дверь.
— Прошу меня пустить! — повторила Мэри.
— Куда ты пойдешь?
— Куда захочу.
— Почему ты берешь деньги поздно вечером?
— Если мне понравится, могу их выкинуть за окно. Доспехи Чорштынских давно уже знают дорогу от Кирхгольма и Желтых Вод к Иойнэ Фейкелесу.
Рассмеялась.
Чорштынский менялся в лице.
— Ну, пустите вы меня? По какому праву вы меня задерживаете?
— По праву моей воли, по праву мужа.
— Насилие?
— Нет, только право.
— Право?!
— Моя воля. Воля мужа, которому ты дала клятву послушания.
— Я купила тебя! — вырвалось у Мэри.
— И не продашь! — прошипел Чорштынский, приближаясь к ней и сильно сжав ее руку.
— Говори, что хочешь сделать с этими деньгами?
У Мэри заболела рука и это отняло у нее последнюю власть над собой. Ее обуял такой гнев, такое бешенство, что, не считаясь ни с чем, крикнула:
— Что?! Убежать от тебя! Сегодня же уйти, сейчас, сию же минуту!
Тогда Чорштынский схватил обе ее руки своими руками, и на пол выпали бумаги, а золото со звоном покатилось по полу.
— Подлец! Прочь! — крикнула Мэри, вырывая руки. — На, бери! Дарю тебе это! Найду довольно в другом месте, хотя бы здесь в ушах и на шее. Может, и серьги вырвешь из ушей?
— Ты с ума сошла?!
— Нет, но я ухожу от тебя! Прочь, пусти меня!
— Останешься!
— Нет! Пусти! Прочь!
— Молчи и стой!
— Ха!
Мэри с пеной у рта бросилась к мужу, толкнув его сильно в грудь; Чорштынский пошатнулся и отступил; но и он перестал владеть собой. Схватив Мэри левой рукой за плечо, так больно, что она охнула и упала на колени, он правой сорвал со стены хлыст и со свистом опустил его на спину.
Упала навзничь в обмороке.
Большие тихие сосны шумят над Попрадским озером.
Прошел сильный дождь, и небо прояснилось. Выглянуло яркое солнце и сверкнуло на мокрых ветках каплями росы, как золотыми искрами, которые дух заколдованных сокровищ рассеял по свету. Дивный, благоуханный прозрачный воздух поднимался из туманов, которые стлались над Липтовской долиной, таяли и пропадали, открывая в то же время долину, похожую на сон. Казалось, что она только что вышла из сферических туманов, освободилась из творческой мглы молодая, свежая, ясная, полная несказанного очарования. Над Липтовскими горами, как многоцветная лента, засверкала огромная радуга, протянувшаяся по небу ясному и лазурному.
Среди камней бежал ручей с водой вздутой и пенистой, с шумом ударявшей в берега. А там, выше, горы в клубах позолоченных и обагренных облаков казались громадными птицами с распростертыми крыльями, готовыми лететь и парить под лазурью небосвода. Удивительная легкость вершин между облаков делала их неземным, воздушным явлением.
И все это тонуло в лазури неба, ослепительный блеск которого озарял весь свет спокойный и безграничный.
Зеленая свежая трава и мох блестели росой. Склоны гор, залитые светом, сверкали и играли радостные и веселые, как глаза детей, разбуженных солнцем.
Серебристая от дождя листва, казалось, зацвела. Волшебство спустилось на землю. В глубокой тишине, тихие как она сама, едва слышно шептали сосны.
Опершись на ствол одной из них, сидела на камне Мэри, глядя на юг, к солнцу.
Шел уже второй год ее скитанья.
Стжижецкий обманул ее: поехал не в Лондон, а в Америку и, как говорили, собирался совершить кругосветное путешествие. Следовать за ним было невозможно. Нью-йоркские газеты сообщали, что взял с собой на пароход нотную бумагу, чтобы написать новую оперу под названием: «Слишком поздно». Либретто хотел он писать сам по дороге из Европы в Нью-Йорк.
Мэри развелась с мужем, оставив бракоразводный процесс адвокату. Ударенная хлыстом, она разболелась и лежала несколько недель в горячке. Чорштынский уехал, но, как говорили, вернулся через три дня. Были большие сцены с отцом Мэри, а потом начались переговоры. Рафал Гнезненский подарил ему четыре тысячи ежегодного дохода. Чорштынский требовал сто. Наконец, согласился на двенадцать, когда ему пригрозили, что если не согласится, то ничего не получит.
— Три тысячи за то, что вы были моим зятем, шесть тысяч за то, что вы были мужем моей дочери, и три тысячи за то, что вы отец моего внука. А теперь adieu, граф, — сказал ему Рафал на прощанье, низко кланяясь и пряча руки за спину.
Чорштынского поздравляли с «недурным дельцем».
Мери, выздоровев, покинула Варшаву. Поехала сперва в Италию, потом в Грецию, Египет; посетила Францию, Англию, Испанию, Германию, Бельгию, нигде не останавливаясь больше нескольких дней, гонимая какой-то лихорадкой: дальше! дальше! — Две горничные и два лакея, которых возила за собой, падали от изнеможения. Когда ей приходила фантазия, целыми неделями надо было жить в вагоне. Она стала известна в Европе, потому что брала целый вагон для себя, нанимала целую яхту. Деньги плыли как вода. Но Рафал Гнезненский в компании с кузеном Гаммершлягом делали все лучшие обороты, и Мэри ни с чем не считалась. Даже дядя Гаммершляг не сердился на капризы «der Frau Grafin», ему льстило, когда он читал о ней в Figaro или Neues Wiener Tageblatt, что приехала сюда, «ganz wie die Kaiserin Eugenie».
У ног Мэри сверкало Попрадское озеро, тихое, спокойное, гладкое и блестящее. После обильного