дождя солнце оживило землю, точно ангел радости вошел в горную котловину и распростер в ней крылья кротости и света.
В необъятной тишине едва был слышен шелест сосен, а монотонное журчанье заглушалось, сливаясь с нею воедино.
Мэри смотрела на озеро, потом на горы Липтовские, потом туда, в свет. Везде было солнце и мир. Туманы разошлись и земля казалась видением. Лазурь и благовонный воздух широко разливались вдали. Глаза Мэри следили за какой-то невидимой волной в бездонном, бесконечном, необъятном пространстве… Тогда, одинокая в этой тиши, опустила она голову на руки, и горькие, жалкие слезы полились из сомкнутых глаз.
Однажды утром в Ницце обе горничные и оба лакея получили приказ ехать обратно в Варшаву. Их место должна была занять французская прислуга. Должны были еще собрать вещи своей барыни в дорогу. Но куда она ехала, они не знали.
Вечером Мэри села на извозчика и велела ехать на вокзал. Оба лакея из любопытства поехали тайком за нею. Поезд шел в Геную.
Лакеи увидели, как на платформе к графине — Мэри не перестала носить титул своего мужа — подошел очень элегантный молодой человек, похожий на кавалерийского офицера в штатском платье, и они оба вошли в Sleeping Carr.
— Ого! — махнул рукой старший из лакеев.
— Нет, нет, сестра. Я сама перевяжу ему рану. Я сама это сделаю.
— Но вы не привыкли! С вами сделается дурно.
— Нет, нет, не бойтесь, сестра.
— Не знаешь, сестра Клара, кто эта прекрасная незнакомка? Черты лица у нее семитские, но манеры светской дамы, — обратилась одна из монахинь к подходившей товарке.
— Не знаю. Вот неделя, как она в госпитале, и, знаешь, сестра Магдалина, я еще не видела такой работоспособности и энергии. Кроме того, она верно богата, как Крез, потому что покупает больным самые дорогие вина и лакомства.
— Отлично говорит по-французски.
— Как каждая из нас. Хотя у нее какой-то акцент.
— Судя по акценту, сказала бы, что она славянка.
— Больные ее обожают. Добра и терпелива, как святой Франциск.
— Нет! нет! нет! Уйди, ангел смерти!..
Вот уже четыре года прошло после последнего свидания с Стжижецким. Он опять празднует новые победы, но избегает ее, не отвечает на письма; единственным ответом была пуля, которую он прислал из Чикаго, — верно та, которая была у него вынута.
За эти четыре года она изъездила свет вдоль и поперек, была спутницей, любовницей, сестрой милосердия, а пустота ее жизни все росла. Бездна! Бездна! Бездна!..
Ангел смерти стал перед ней.
— Нет! нет! Уйди! Не хочу умереть при жизни, — говорила в отчаянии Мэри. — Неужели ничего больше у меня не осталось, кроме этой бездны? Помешательство или покорность? Никто не стоит передо мной, только этот ангел смерти?!..
— О, Боже! Боже! Как я несчастна!..
Перед ее глазами мелькнул образ адвоката Иакова Левенберга из Варшавы, очень порядочного человека, который всегда в нее всматривался, но на которого она никогда не обращала внимания — «такой жид».
А кругом было тихо и пусто. Старые деревья Загановицкого парка глухо шумели, роняя листья на осеннем ветру. По небу неслись уже почти снеговые тучи, серые, однообразные, хмурые. У ног Мэри неподвижный темный пруд; на нем лодки на заржавленных цепях: давно никто на них не ездил.
Пять лет прошло с тех пор, как она была здесь последний раз — пять длинных лет.
Как это было давно, как давно здесь, на пруду, качалась она в тот жаркий полдень… «Роза саронская»…
Все позади казалось ей сном.
Она не любила больше Стжижецкого, не любила родителей, ребенка, ни своего блеска и значения, никого и ничего не любила. Одинокая, осиротевшая, смотрела она на неподвижный темный пруд, на качавшиеся и падавшие листья деревьев, смотрела без воли, без мысли, без желания и надежды.
«Der liebe Gott ist schlafen gegangen…»
Одинокая, сиротливая, смотрела Мэри на темный неподвижный пруд, в который кое-где упали увядшие, порыжевшие листья. На руках ее сверкали крупные драгоценные кольца, только они и сверкали в этой хмурой осенней мгле.
Тяжелый, горький, жалостный вздох вырвался из ее груди.
О, Мэри!..
С ужасом, со страхом смотрела Мэри в жизнь. Стояла она перед ней такая же темная, как этот пруд, хмурая, как эти весенние тучи, грустная, увядшая, траурная, как эти деревья парка. Ее били хлыстом, а потом оттолкнули, когда она хотела бы валяться в ногах…
И снова мелькнул образ адвоката Левенберга.
— Ах! Убежать! убежать!.. убежать от себя!..
Теперь Мэри стала единственной наследницей колоссального состояния, т. к. умер Рафал Гнезненский, а сама Гнезненская назначила себе двадцать четыре тысячи пожизненной ренты, отдав остальное дочери с пожеланием, чтобы эта «странная истеричка» была от нее подальше — не мешала бы своими сумасбродными выходками спокойному созерцанию суетности всего мирского и мерному качанью в кресле.
Вскоре после этого Мэри унаследовала другое, меньшее, но все же в несколько миллионов состояние после дяди Гаммершляга, который заболел, съев «den verfluchten Homar» в Остенде. Так как «деньги тянут к деньгам», то дядя Гаммершляг отписал, решившись на завещание, все свое состояние Мэри, исключив всех родных. Мэри получила манию богатства.
В своем дворце в Варшаве с которого был снят герб графов Чорштынских, Мэри велела приделать железные двери к одной из комнат, не позволив никому туда входить. Там она запирается целыми вечерами, другой раз целыми днями.
Все там отливает, светится, горит и сверкает. Почти никакой мебели. Длинный, обитый, желтым бархатом времени Станислава-Августа шезлонг, кресло-качалка, несколько инкрустированных кресел, несколько зеркал, несколько канделябров, несколько дорогих столиков и громадные великолепные шкафы и комоды.
Тут запирается Мэри на ключ и открывает ящики. Высыпает на инкрустированные перламутром доски столов все сокровища Голконды. Бриллианты, сапфиры, изумруды переливаются между жемчугом, рубинами и топазами, а золотые рамы зеркал, позолота стен блестят от яркого света, потому что в этой комнате всегда закрыты окна. Здесь Мэри, лежа в шезлонге, разбрасывает свои драгоценности, одевает на голову диадемы, надевает золотые цепи, браслеты и перстни неоцененной стоимости.
Там нет ни одного цветка, Мэри их не выносит, но ей кажется, что все эти жемчуга, диадемы и рубины пахнут. Все чувства ее раздражаются этим богатством: зрение, обоняние, слух, потому что брошенные на мрамор драгоценности звенят и звучат; вкус, потому что, прикасаясь к ним губами, они кажутся льдом; осязание, потому что Мэри погружает в них свои руки и ласкает их, как живое существо. Велела сделать толстую золотую цепь, которую обвивала вокруг себя, как обвивается уж. Велела приделать к ней голову ужа с изумрудами вместо глаз, с высунутым жалом. Среди канделябров и электрических ламп, опутанная этой цепью, ласкаясь к голове ужа, тихо проводя по губам звеньями, она чувствует странное, опьяняющее и раздражающее щекотание. Все тело ее, белое, бледное, прекрасное тело сверкает от драгоценностей. Под тяжестью их лежит она безвольная и смотрит в бесконечные отражения зеркал.
Смыкает глаза и грезит…
Проносятся перед ней древние города, древние народы, праздники Митры и Астарты, оргии