узнал, что пропавший казначей объявился в Риме и выступает с нападками на своего полководца.
Итак, противники Сципиона предприняли массированное наступление, атакуя его позиции сразу с нескольких сторон. Публий вынужден был тревожно озираться вокруг, гадая, кто же предаст его следующим.
Относительно квестора Сципион с самого начала полагал, что этот шустрый рыжий и зеленоглазый, как кот, крепыш, у которого весьма кстати и прозвище было Катон, подослан ему фабианцами. Но он показался ему уж слишком ничтожной фигурой, чтобы принимать его всерьез. Такой выбор враждебной партии, по его мнению, свидетельствовал о растерянности в ее рядах. Впрочем, сильного противника друзья Сципиона и не допустили бы на ответственную должность, лишь подобная мелочь могла просочиться у них между пальцев. Правда, вскоре Публий убедился, что этот отчаянный рубака со шрамами шестидесятилетнего ветерана на тридцатилетнем теле, успевший помахать мечом в Сицилии и под Нолой в войске Марцелла, отличиться под Тарентом на глазах у самого Фабия, сумевший уцелеть в каннском побоище и будто бы даже переплыть Тразименское озеро, имеет язык еще более острый, чем копье, и заявляет претензии, не соответствующие ничтожности его рода. Верный принятому принципу подбора людей в свое окружение по деловым качествам, а не по фамилиям, Публий и к Катону отнесся с присущим ему доброжелательством, рассчитывая перевербовать его у соперников и сделать соратником, но тот держался дерзко и норовил высмеять дружелюбность Сципиона, выставляя ее как лицемерие. Публий на это лишь снисходительно пожимал плечами, считая, что стрелы такого рода насмешек не способны достичь высот его имени. Но все же Катон раздражал его. Они были противоположностями во всем и при малейшем соприкосновении между ними проскакивала искра. Истинный аристократ душой и обликом с утонченным вкусом и изысканными манерами не мог питать симпатии к грубому пахарю, не скрывающему, а наоборот, бахвалящемуся своей мужиковатостью, который неизменно бранил все возвышенное и красивое, чтобы находить достоинство в невежестве и скупости, оскорблял Грецию и восторгался варварами. И однажды Публий не удержался от ответного выпада вечному оппоненту, он презрительно обронил:
«Наш Порций Катон явно пребывает не в ладах с самим собою и добрые позывы души на корню губит мелочной склочностью. Видно, не только гусь, как говорят, но и кот свинье не товарищ». Услышав намек на неблагозвучность своего имени, а по сути — на убогость происхождения, Катон был уязвлен, что называется, в Ахиллесову пяту, поскольку и без того страдал комплексом неполноценности перед представителем великих Корнелиев. Но и после этого плебей не сдался и с еще большим ожесточением продолжал соперничать с Публием в остротах, хотя проконсул уже потерял всякий интерес к личности квестора и замечал его лишь по необходимости.
Теперь Сципион полагал, что Марк Порций, с самого начала сделав ставку на лагерь Фабия, выступал как его непримиримый враг и конфликтовал с ним для оправдания этой враждебности. Однако сейчас не следовало вдаваться в нюансы психологии квестора, были заботы поважнее. Публий плохо представлял, в чем его может уличить Катон, но вот опасность, которую несло с собою посольство локрийцев, являлась очевидной. Он срочно отправил в Рим к друзьям письма, содержащие некоторые рекомендации по защите на ожидаемом процессе, а для обеспечения им свободы маневра в предстоящей борьбе детально изложил истинное положение вещей в Локрах и Сицилии. Он сообщал, что у него в провинции дела находятся в полном порядке как во взаимоотношениях с союзниками, так и с подготовкой войска, на основании чего советовал своим столичным соратникам чувствовать себя уверенно.
Когда Племиний уже гремел оковами, локрийские послы наполняли Рим стенаниями. Облачившись в скорбные одежды, протягивая навстречу прохожим шерстяные повязки и масличные ветви как символы униженной мольбы, они ходили по улицам, вопия о злодеяниях италийского гарнизона в их родном городе. Римляне, приобщенные к театральному искусству в основном комедиями Плавта, очень популярными в то время, теперь воочию познакомились с греческой трагедией, правда, не в классическом варианте, а в любительском исполнении. Но, невзирая на эти издержки, драматический эффект был огромен. Некоторые старушки, глядя на демонстративные прорехи в одеяниях посланцев несчастного народа, уверовали, что их хитоны разорвал не кто иной, как сам Племиний, и предлагали им туники своих сыновей. Путешествуя по римским холмам, делегация нередко совершала привал в домах Фабиев, Фульвиев, Клавдиев, Валериев и Цинциев, где жалобы поруганных греков находили особенно сочувственный отклик. Их даже выходили провожать толпы клиентов этих родов, которые, повсюду следуя за траурной процессией, услужливо поясняли своим согражданам, слышавшим о жестокости пресловутого легата, что Племиний — это человек Сципиона. Корнелиев и Эмилиев локрийцы избегали, не искали они утешения и в таких нейтральных семьях, как Манлии и Семпронии.
Наконец, когда все узнали, что существует город Локры и есть легат Племиний — человек Сципиона, послы были приняты в сенате. В Курии греки вели себя гораздо солиднее, и их лидер произнес длинную внушительную речь. Представление им Племиниевых бесчинств, помноженных на риторические достижения эллинской школы красноречия, наполнило зал черным смрадом зловещих эмоций. Сенаторы глотали слезы. Многим казалось, будто они услышали повесть о каннской катастрофе, у других сложилось впечатление, что достаточно изъять из мира Квинта Племиния, и на всей земле воцаряться добро, спокойствие и счастье, третьи удивлялись, как в относительно небольших Локрах вместилось такое устрашающее количество бед.
Когда последнее слово речи пылающей стрелою упало с трибуны, и грек замолк, предоставляя сенаторам терзаться химерами возбужденного воображения, поднялся со скамьи Квинт Фабий Максим и с позволения консула, ведущего собрание, поинтересовался, сообщали ли локрийцы о своих бедствиях Корнелию Сципиону. Оратор несколько растерялся, зато его сосед быстро встал и заявил, что в Сиракузах неоднократно появлялись делегации молящих о помощи, но каждый раз были вынуждены возвращаться ни с чем. Фабий обвел лица сенаторов торжествующим взором и предложил удалить иноземцев из помещения, чтобы приступить к обсуждению вопроса при закрытых дверях, как полагалось в таких случаях.
Едва стукнули створки ворот, закрываясь за последним из локрийцев, в зале грянула битва продолжающейся второй год войны между партиями Фабиев и Корнелиев за выбор стратегии борьбы с Карфагеном. Так как саму идею наступления на Африку, глубоко вросшую в народ, скомпрометировать уже не представлялось возможным, Фабий стремился очернить ее автора и главного исполнителя. Причем вражда к Сципиону, возникшая из разногласий идеологии, постепенно переросла в душе Максима первопричину и превратилась в самоцель. О локрийцах и Племинии сразу же все забыли — злоупотребление властью в завоеванном городе было обычным делом — спор шел только о Сципионе. Едва стих шум авангардной схватки, на трибуну вышел сам Фабий.
Патриарх говорил медленно и величаво. Уста, привыкшие утолять речами жажду истории, торжественно сбрасывали слова, которые, казалось, вот-вот сами облекутся в мрамор. Он обличал Публия Сципиона, обличал всем сердцем, обликом, жестами, интонацией и уж только после этого — смыслом фраз. Экспрессия выступления, сжатая в лаконичные формы, достигала разрушительной концентрации. Искусственные красоты греческой речи, звучавшей здесь час назад, померкли перед волевым напором римской страсти. Квинт Фабий исполнял свою лебединую песню, по циничной насмешке судьбы избрав для этого не достойную его прежней славы тему. Нелегко было определить, верит ли он в пагубность тактики Сципиона или в его личную порочность, верит ли собственным доводам, но во что-то Фабий верил, несомненно, и эта вера, подобно катапульте, придавала силу и стремительность словам, которые пробивали броню сомнений и поражали слушателей.
Но при всем том, непосредственно по части содержания он не блистал оригинальностью и так или иначе повторял сказанное локрийцами, только вместо фамилии «Племиний» говорил «Корнелий», иногда разнообразя повествование зловещими обобщениями на основании предполагаемых качеств Сципиона. Вершиной его обличений был проверенный веками полемики упрек в стремлении к царской власти, сопровождающемся разнузданностью и своеволием как самого полководца, так и его окружения. «Инцидент в Локрах — это язва на теле государства, каковая выявляет его глубинную болезнь, — вещал Фабий, — и Племиний представляет собою не случайное порождение темных сил подземного мира, как заявляли здесь греки, а воплощенный в реальное явление нрав сицилийского проконсула!» Восклицательные знаки давались принцепсу тяжело, ему уже не хватало дыхания. Но неукротимый характер превозмог одышку, и патриарх внушительно закончил речь, грозно провозгласив:
«Знайте, отцы-сенаторы, в этом Корнелии, родившемся на беду Отечеству, сокрыта тысяча Племиниев! И пока они появляются на свет поодиночке, но дайте ему волю, и Племинии посыплются из