двенадцатой.
— Живо дальше! — рявкнул Кирилл, спешно подтаскивая к себе стеллажи. И добавил, опасливо оглядываясь: — Пока еще кто-нибудь не появился.
Говоря это, он знал — появятся. И хотя ему самому не хотелось в это верить, интуиция не подвела. Некоторое время спустя, стоя на двадцать восьмой плитке, он смотрел на тоненькую курносую девчушку ангельской внешности лет семи или восьми. Она стояла на двадцать девятой, которая находилась на расстоянии прыжка от сыщика. Впрочем, как и тридцатая. Дверь находилась всего в нескольких метрах. Соблазн был велик.
И Васютин совершил ошибку.
ПОВЕСТВОВАНИЕ ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТОЕ
Илюшка Санин, боец внутренних войск, сжался в болезненный судорожный комок, отчего щетина иголок, спрятанная под казенную форму, проступила сквозь его молодую упругую шкуру. Стиснутые зубы, окаменевшие челюстные мышцы, налитые каменные мускулы его тела, сомкнутые в узкую полоску губы, побелевшие от натуги костяшки пальцев, налитые вены — они изо всех своих молодых нерастраченных сил старались помочь своему хозяину быть крутым мужиком. И только глаза предали его. Большие, умные, чуткие и чувственные, глубокие васильковой голубизной, они не выдержали горя, что скопилось вокруг. Дергаясь от одного частного кошмара к другому, пульсировали чернотой зрачков, роняя на равнодушную останкинскую землю соленые капельки сострадания.
Рядовой Санин стоял в оцеплении, зажатый между бетонным забором закрытой зоны Останкино и толпой тех, кто потерял смысл своего существования. Матери и отцы, одетые в черное и с серыми лицами, безнадежно сжимали фотографии детей в бессильных руках. Дети, не готовые к потере родительского тепла, что вскармливало их с самой колыбели… Друзья, не смирившиеся с потерей близких, хотя и не было между ними кровного родства… Многие хранили надежду. Были и те, кто потерял ее. Толпа колыхалась, словно единое животное, в унисон оплакивая свои потери, будто хоронила одного покойника на всех.
Раз в несколько минут кто-нибудь из участников несанкционированного митинга начинал судорожно давиться собственным горем, рискуя захлебнуться и брызгая им на тех, кто был рядом. Тогда врачи «Медицины катастроф» вторгались в толпу в сопровождении крепких вооруженных омоновцев. Они спешили помочь седому неопрятному мужчине в дешевом спортивном костюме, который разом встретился с абсолютным одиночеством, похоронив жену и потеряв в Останкине взрослых детей. Упав на четвереньки, он зашелся клокочущим животным воплем, в котором угадывалось: «Смерти дайте мне! Смерти дайте! Смерти только хочу, раз их отняли!!!» Его ужас передался молодой, стремительно постаревшей армянке в черном. Не привлекая к себе внимания, она опустилась на колени, запуская пальцы в дорогих кольцах в землю Останкина. Набрав ее в холеные руки, женщина принялась торопливо запихивать комья в рот.
— Землю есть буду!!! Верните мне моего Арсена!! Верните!!! — визжала она в лицо подоспевшим врачам, обдавая их отчаянием вперемешку с песком, летящим изо рта.
Подхваченная на руки спасителями в белых халатах, которые по большому счету ничем не могли ей помочь, она билась в конвульсиях. Глядя на это, русская женщина средних лет беззвучно плакала и беспрерывно целовала фотографию сына. Общее горе, словно новая, невиданная сверхрелигия, крушила социальные различия, традиции, ментальности, которые так старательно классифицировали умные, образованные специалисты. Несчастье обнимало их всех разом, накрывая волной сострадания.
Волна эта то намертво прижимала Санина к бетону, не давая дышать, то, будто увидав в Илюшке образы пропавших близких, чуть отступала назад. «Я не вижу их, не вижу, не знаю их, не знаю их… плевать мне на них, плевать, — монотонно уговаривал себя Санин. — Нельзя смотреть, нельзя!» — умолял он себя, когда краем глаза замечал в толпе новый всплеск истерики. Но глаза не слушались его — смотрели… и заливали слезами волевое лицо бойца внутренних войск.
Через час этой адовой службы Санин почти совладал с собой, рискуя раскрошить свои крепкие зубы, сжатые до хруста. Не прошло и пяти минут, как он услышал тонкий старушечий голосок:
— Внучек, родненький…
Она стояла совсем рядом, между ними не было и метра. В старорежимном сером пальто, из-под которого торчали спортивные штаны и домашние тапки на шерстяной носок.
— А ты, внучек, застрели меня, Христа ради. Что ж зря-то стоять? Поможешь бабульке, доброе дело сделаешь, — спокойно говорила она шамкающим ртом. — Руки не могу на себя наложить — муки адовой боюсь. А ты бы мне подсобил с ружьишком-то своим. Вот и кануло бы бабкино горе… А бабулька тебе гостинчик даст.
Не дослушав ее, Илюшка медленно склонил голову набок и стал терять сознание.
— Понаберут в армию сопляков домашних… — услышал он, когда его поднимали.
Все, кто стоял в тот день в толпе перед вооруженным оцеплением, охранявшим от них и без того неприступный бетонный забор закрытой зоны, были призваны колокольным звоном, что доносился с самого утра из Останкина. Песня колоколов просила их отдать свои слезы и горе тем, кто лежал в останкинской земле без упокоения. Подхваченная порывистым весенним ветром, она отражалась от стен опустевших жилищ, разнося над ними слова отпевания, слетавшие с уст трех монахов. «Молимся об упокоении души раба Божьего Александра… Матфея… Евлампия».
Вслед за монахами слова молитвы повторяла старуха в грубом тканом рубище и с посохом в руке. Она стояла на детской площадке, прислонившись к скрипучим покосившимся качелям, прямо под объективом одной из бдительных камер, установленных в районе, отчего один из мониторов центрального наблюдательного пункта мерцал слабыми помехами. Бабушка размашисто крестилась всякий раз, когда видела колыхающееся бесплотное тело души, отлетающее ввысь. С каждым крестным знамением к ее ногам падала слезинка, рожденная большими глазами богомолицы.
— Это что еще за?.. — изумленно пробормотал оператор пункта слежения майор Еремеев, заступивший на дежурство на следующее утро. Он знал, что камера № 138 давала вчера помехи. Специалисты из технического отдела ФСБ проверили ее, никакой поломки не обнаружили, и помехи прекратились. Теперь же Еремеев, не веря своим глазам, вглядывался в изображение на мониторе.
— Вроде ж не было… — неуверенно сказал он себе, после чего вывел на большой экран запись, сделанную 138-й камерой сутки назад. — Ну дела! — с восторженным испугом произнес он, сравнив изображения. И потянулся к телефону, чтобы сообщить о своем открытии.
Рядом с качелями, стоявшими на детской площадке во дворе 16-го дома по улице Аргуновская, Еремеев отчетливо видел небольшую россыпь луговых цветов, непостижимым образом выросших за ночь прямо на гравии.
ПОВЕСТВОВАНИЕ ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТОЕ
И Васютин совершил ошибку.
«Что там может быть внутри этого ангелочка? — думал он, вглядываясь в девчушку. — Ей лет семь, не больше… Что она пережила? Детские обиды и радости, да и тех — совсем немного. Ну, может, ссору отца с матерью или пожар… Риск есть, конечно. Что ж, будем рисковать», — решил Кирилл. Помолившись, он сжал в руке нательный крест. Истово повторяя имена сына и жены, Васютин прыгнул на двадцать девятую плитку, надеясь тут же, одним могучим рывком вырваться из вязких объятий прошлой жизни деревенской девчушки.
Что-то белое, яркое и обжигающее наотмашь ударило его, разом завладев сознанием подполковника еще до того, как его ноги опустились на плитку. На этот раз никакой череды картинок и эмоций не было. События одного-единственного дня из жизни этой девочки целиком заполнили Васютина, разлившись в нем смертельным ужасом. Невыносимо медленные, тягучие, они были сотканы из огромного страха и безнадежных молитв ребенка.