заинтересована в нем, так как он позволяет монополии создавать себе либеральный и демократический фасад, ничего в системе принципиально не меняя. И если «системные либералы» на это соглашаются, то это значит, что никакой «культурной революции» в их мышлении и поведении обнаружить нельзя, а можно обнаружить лишь приспосабливание к культурной инерции, после смерти Должного продолжающей затухать, но вызревание культурной альтернативы все еще способной блокировать.
Эта блокирующая сила парадоксальным образом дает о себе знать и в сознании тех либеральных интеллектуалов, которые от властной монополии критически дистанцируются и компромиссов с ней избегают. И в оценке их типа сознания я готов согласиться с Давыдовым: этому сознанию не достает критичности относительно качества собственной критичности. Но я не нахожу ничего такого и в романе Татьяны Толстой. Не вижу я в эволюции ее героев никаких симптомов «культурной революции», как не вижу их и в жизни. Упомянутые мной два способа освобождения от чужого проекта, присущие нашим несистемным либералам, альтернативы этому проекту, по-моему, в себе пока не несут.
Первый из этих способов, характерный в основном для интеллектуалов академического склада, предполагает установку на объективное изучение реальности «как она есть» и ее тенденций при отказе от любой идеологизации и политизации, от любых утопических целеполаганий насчет того, «как должно быть». В данном случае мы видим, как отмежевание от идеи абстрактного Должного, культурой изжитого, и от чужой проектности сопровождается принципиальным отторжением проектных целеполаганий как таковых. Но это означает неосознанное пребывание в пространстве нашей традиционной культуры, конкретной проектности всегда чуравшейся. Культурную эволюцию тут, конечно, рассмотреть можно (в советском обществознании граница между «как есть» и «как должно быть» была размыта), но — не культурную революцию, если понимать под ней интеллектуальный прорыв к новой проектности. То же самое можно сказать о входящем у нас в моду сценарном подходе, при котором проектированию должного противопоставляется не самодостаточное изучение того, «как есть», а описание разных вариантов того, «как
Второй способ освобождения от чужого проекта выглядит гораздо радикальнее. Это способ тотального обличения, распространяющегося не только на данный проект, но и на приспосабливающееся к нему население. Равно как и на всю интеллектуальную среду, включая либеральную, обвиняемую в явной или тайной приверженности «системному либерализму». И такое обвинение можно было бы обсуждать, если бы за ним просматривались хотя бы контуры проекта, альтернативного не только нынешнему раздвоенному «тандемному» официозу, но и либеральной — в том числе оппозиционной — беспроектности. Однако ничего подобного не обнаруживается и здесь.
В такого рода радикальном обличительстве я вижу продукт разложения культурной архаики, испытывающей фантомные боли после утраты тотального Должного и находящей компенсационную замену ему в тотальной Пустоте и тотальном Ничто. Это отрицание сущего не во имя чего-то иного, пусть и абстрактного, а во имя самого отрицания. Это бунт традиционного сознания, лишившегося идеального измерения, против постсоветской деградации. Субъективно он может идентифицировать себя с разными идеологическими традициями — почвенническими, социалистическими, либеральными, но в любом случае в нем нет ничего, кроме ностальгии по потерянному Должному, в которой идеологические различия смазываются, становятся содержательно неразличимыми. Показательно, что среди либералов в последнее время появились люди, сочетающие беспощадное обличение «Русской системы» во всех ее исторических вариациях с отторжением западных либеральных ценностей, для России и ее культуры якобы чужеродных. А что же вместо них?
Вместо них — «имманентные самой России формы либерализма и демократии». Что представляют собой эти особые формы (свободы, права, толерантности, разделения властей и т. п.) и чем они отличаются от западных, разумеется, не сообщается. От фантомных болей, вызванных утратой абстрактного
Евгений Ясин: У вас получается, что либерализма, как интеллектуального течения, соответствующего своему названию, в России сегодня нет вообще. Кто же мы тогда? Я имею в виду коллег, здесь собравшихся, и не только их…
Игорь Клямкин:
Мы застряли в некоем межкультурном состоянии, колеблясь между стратегически бесплодными компромиссами с чужим проектом и столь же бесплодным обличительством, лишенным собственного конкретного целеполагания. Вы, вслед за нашим докладчиком, говорили о необходимости «культурной революции». Так вот, я адресую этот призыв прежде всего нам самим и самому себе.
Мы не без гордости декларируем приверженность старой максиме: «Делай, что должно, и будь, что будет». А вопрос о том, что же именно считать должным для страны, а не только для нашего комфортного отмежевания от происходящего в ней, при этом из сознания вытесняется. Интересно, что и «системные либералы», не менее комфортно чувствующие себя, к системе прислонившись, тоже нередко апеллируют к упомянутой максиме. Она представляет собой культурный феномен, нивелирующий поведенческие, а порой и идеологические различия. Быть может, это своеобразная защитная реакция культуры на собственный кризис.
Евгений Ясин: Почему вы считаете, что нет конкретного целеполагания? Разве не исходят из либеральной интеллектуальной среды требования экономической и политической конкуренции, честных выборов, независимости суда, свободы СМИ, противодействия коррупции? И о правовом государстве говорится. И о строительстве институтов…
Игорь Клямкин:
Это дробление абстрактного Должного, а не проекты должного конкретного. Чтобы заменить власть персон властью демократически-правовых институтов, надо отчетливо представлять себе, как эти институты должны быть устроены. На сей счет существуют цивилизационные стандарты, обычно именуемые европейскими, но в России они до сих пор обществу так и не предъявлены. Как конкретно должна быть устроена судебная система, как конкретно должен быть устроен государственный аппарат, как конкретно должно обеспечиваться противодействие коррупции — на эти и многие другие вопросы ответов нет. В том числе и потому, что мало кто задается самими вопросами. Ведь даже о нынешней российской Конституции, подводящей под политическую монополию юридический фундамент, давно уже почти никто не вспоминает, включая и самых пламенных обличителей «Русской системы». Но возможны ли на таком фундаменте какие- то системные сдвиги?
Похоже, что не только свой неудачный, но и чужой удачный опыт для нас ничего не значит. Когда начинаешь говорить, например, о том, как выстраивалась система демократически-правовых институтов в посткоммунистической Восточной Европе, то обычно слышишь в ответ, что «их опыт не для нас, так как они другие». Но если пример восточноевропейских стран (тоже, кстати, очень разных) нам не указ, то это и свидетельствует о нашем сохраняющемся пребывании в состоянии институциональной беззаботности. Или, что то же самое, о сохраняющемся пребывании в культурном пространстве «Русской системы».
Опыт институционального творчества в странах Восточной Европы не локален, а универсален. Он универсален в том смысле, что представляет собой последовательное, растянувшееся на пять-семь лет, а то и больше, движение к европейским цивилизационным стандартам как к определенной цели. И если они не для нас, то для нас, следовательно, более подходящим является очередной «особый путь» к не менее особой собственной цели. От этого вывода либеральная публика, пытается, разумеется, увильнуть, но такое увиливание наводит на совсем уж грустные мысли. Подобный сознательный или бессознательный самообман неизбежно влечет за собой обман других.