интересовали) Юрий отвел меня в сторону, дрогнувшим голосом сказал:
— Ну, прощай. Ухожу в газету. На счастье, подвернулось вакантное место.
Его сообщение меня ошеломило.
— Что же, не хочешь поздравить? — обиделся он.
Поздравить я не догадался, думал в тот час о другом.
— Слушай, а как же со школой?
— Я газетчик, понимаешь? Лихой прирожденный газетчик. Большего желать не собираюсь.
На следующий день он ушел и в школу уже не заглядывал.
Но можно ли было представить себе школу без Юрия или, вернее, Юрия без школы?
Вместе с Андреем Платоновичем, классным руководителем, мы пошли в редакцию. Юрка, заметив нас еще на улице, мгновенно куда-то провалился; редактор в тот день был в колхозах.
В райкоме комсомола нас встретил секретарь.
— Как? И вы не пытались его удержать? Исправим, немедленно исправим ошибку.
В этот раз водворение Юрия происходило иначе. Пришли секретарь райкома, редактор газеты, тихо посидели в кабинете директора, тихо ушли. Назавтра, смущенный и пристыженный, возвратился Юрий. Сел на прежнее место у заднего окна и ни с кем не разговаривал. Нос его теперь не поднимался, напротив, несколько дней тяготел все книзу.
И все-таки — счастливец этот Юрка. Сколько же он прозвищ нахватал в Сосновке! Кюхля… Романтик… Поэт… Дон-Диего… — всего не перечислишь.
Не-Добролюбов
Третьего участника нашего квартета характеризовать довольно трудно: похоже, он неисчерпаем. Кажется, нет такого слова — понятия в русском языке — среди слов, обозначающих свойства натуры, — каковое не имело бы к нему непосредственного отношения, так или иначе не касалось бы его сущности.
Во-первых, Пашка Трофимов — неуклюжий увалень, сама воплощенная флегма, неторопливое степенство. Вместе с тем, в парадоксальном его характере таилось и что-то от холерика. Тогда он возбуждался, стремительно загорался и шел напролом к поставленной цели. Моментами был и совсем бесшабашным. Но это случалось однако же редко.
Во-вторых, это — сущий ребенок, робкий, застенчивый, тихий и послушный. Но мудр был, сатана, не по возрасту, умел математически точно разбираться во всем, в чем мы, его товарищи, обычно пасовали. И тут начиналась вторая метаморфоза Пашки: разобравшись в чем-нибудь сложном, он тут же по горячке стряхивал с себя покладистого парня и превращался в его противоположность — в холодного сухого эгоиста. Мы не мирились с этим, бесцеремонно его одергивали — и Пашка безропотно возвращался на прежние позиции.
В-третьих, Павел был рассудительным философом, живой энциклопедией всевозможных сведений и неудержимым спорщиком на всех комсомольских диспутах. Спорить он любил, спорил с азартом по любому поводу. И не было в этих утомительных словопрениях равного Пашке оппонента.
В-четвертых, мы считали его прокурором — прокурором комсомольской чести. Он хорошо справлялся с такой щепетильной ролью. Стоило только кому-нибудь проштрафиться — нарушить дисциплину, совершить неприглядный поступок — Пашка от имени комитета гневно метал в такого комсомольца страшные громы и молнии, — бичевал и расписывал, как говорила ему совесть. Мы с восхищением благодарили друга: «Здорово всыпал, молодец! Этот не посмеет теперь ерепениться». — «Пусть лишь посмеет», — соглашался Павел, и мы верили: в случае необходимости Пашка продолжит свое дело — продолжит на более высоком уровне. Надо сказать, его обвинительные речи производили впечатление. Не всегда они воздействовали разве на Виктора. Но Виктор в данном случае не в счет: с ним мы расправлялись особо.
Были у него, разумеется, и слабости — например, побаивался девушек. Чем уж они его настрашили, нам оставалось непонятно; знали одно: рядом с девчонками Пашка терялся. Нам же, прехитрый, старался внушить, будто относится к ним безразлично. Мы, конечно, этому не верили.
А однажды он сказал, что не только девушки — ему безразличны и музыка, и танцы, и кино, и соловьиное пение, — живет, мол, не сердцем, а рассудком.
— Что же ты такое после этого? — допытывался Виктор. — Застарелый пень, телеграфный столб или просто нелепое чудовище?
— Го-мо-лит, — ухмыльнулся Пашка. — Покопайся в чужих языках — может, доберешься, что это такое.
Виктор копался в словарях — похожего не выискал. Пашка улыбался: опять перехитрил.
Позже мы узнали, что слово «гомолит» изобрел сам Пашка. Взял из латинского «Homo», из греческого «Lit» — вот и получилось «человек» и «камень». То ли «каменный человек», то ли «человеко- камень» — думайте, как желаете. Пашка склонен был толковать: «человек, подобный камню». Мы утверждали: ничуть не бывало, — в таком нарочитом построении не могло быть смысла. Как бы там ни было, Пашку прозвали Гомолитом.
— Значит, ушибленный камнем? — издевался Виктор. — Ну и оставайся ушибленным, мы отправляемся в клуб, танцевать. Заскучаешь — подай голос, выручим.
Пашка не скучал и голоса не подавал. Спокойно удалялся в приземистый домик на краю Сосновки, зажигал керосиновую лампу и читал. Думал и читал, снова читал и снова думал, пока далеко за полночь его не побеждал давно подстерегавший сон.
В общем, разложить Пашку по косточкам едва ли кому удастся: страшно неудобный экземпляр. И все-таки главное еще не сказано. Главное — он Не-Добролюбов, История была такова.
Шел урок литературы, обсуждали творчество Чехова. Андрей Платонович нервничал, спешил, мы отвечали вяло, неохотно. Нам почему-то не нравился Чехов. Люди в его сочинениях представлялись скучными, жизнь того времени была непонятна — чужая, унылая, далекая жизнь.
— Вам не нравится Чехов? Посмотрим. Смею думать, что вы ошибаетесь, — сказал Андрей Платонович. — Слушаем просвещенное мнение Павла Трофимова.
Пашка медленно поднялся, неласково смерил глазами учителя, стал не спеша одергивать свитер.
— Пожалуйста, Павел, — поторопил Андрей Платонович.
Пашка наконец решился — положил на парту большие кулаки и сердито буркнул:
— Я не согласен с Чеховым, Андрей Платонович.
Все насторожились, девчонки захихикали. Андрей Платонович дернул усами, стул под ним задвигался. Пашка искоса взглянул на меня, на Виктора, робко сказал:
— Не то чтобы не согласен, а не могу понять такого его отношения…
— Какого отношения, Павел? — спросил Андрей Платонович.
Пашка насупился:
— Он же хороший писатель — Антон Павлович Чехов. Всем хорошо известно — замечательный писатель. А я у каждого хорошего писателя ищу для себя товарища. Если ты писатель — то напиши такого человека. Дай мне героя, чтобы я, как говорится, и в огонь, и в воду за ним… А Чехова я прочитал, всего теперь прочитал — и никакого героя у него не нашел. Пока не нашел, Андрей Платонович.
Короткое вымученное слово Трофимова поразило нас чем-то невероятно дерзким. Так у нас никто еще не мыслил. А Пашка будто испугался своих рассуждений — растерянно и виновато улыбался. Прежде я не видел его смущенным, испуганным и убежденным в своей правоте — в одно и то же время. Кто подсказал ему эти мысли? Сам, безусловно сам додумался, ни у кого не спрашивал. Но прав он или нет?
Андрей Платонович долго молчал, долго скрипел под ним старенький стул, — мы терпеливо ждали. Потом, усмехнувшись в седые усы, учитель сказал: