рассказал ей про своего друга Абрама, который живет на той же улице. Она только что приехала из «Степного» с сообщением: Рукавишников отпуск дал, мать успокоена. Татьяна переводила взгляд с одного на другого: она поняла, что произошло что-то нехорошее.
— Тграктогрист ваш повеситься хотел! — объяснил ей Абрам возмущенно, — под монастыгрь меня подвести хотел, дгруга своего… дуграк на бельевой вегрёвочке… вон глянь, какой грубец у него на шее кграснеется: шграм! Хгрен позогрный! Чуть было не сдох в моем гостепгриимном доме! Скотина лагегрная! Забегрите его от меня, а то у меня тепегрь ни одной спокойной минуты не будет под собственной кгрышей собственного дома. Пгрредатель!!!
Аугуст поднялся и двинулся к выходу. «Он еще на меня и обижаться задумал! — кричал Абрам, семеня за ним, — я пегред ним двегри свои и душу граспахнул награспашку, а он взял и насграл туда со всего маху! И я же еще виноват остался! Вот так вот неспграведливо мигр усгроен… Иди, иди, подлый ты тип! Пгриходи опять, когда оклемаешься от бомбы своей, а удавишься опять — тогда и вовсе не пгриходи больше!».
На улицу вышли с Татьяной вместе. Аугуст стал озираться: он забыл вдруг, в какой стороне вокзал.
— Зачем тебе вокзал? — спросила Татьяна. Аугуст не знал — зачем. Уехать, наверное.
— Пошли ко мне, — предложила она, — к тетке моей. Там и поживешь. Я тоже отпуск взяла…
И они пошли к Татьяне.
Домик тетки в частном секторе города на другой стороне улицы, в отличие от домины Абрама был крохотный и едва живой: мужская рука не прикасалась к нему много десятков лет. Домик был похож на кособокого старичка и весь стонал внутри полами и дверьми. Кособокими в нем были даже окна. Три дня Аугуст тупо просидел у кривого окошка, глядя в серый, деревянный забор напротив — тоже кривой и щербатый; потом он стал бродить по дому, скрипя полами и пугая старую тетку. Ему все казалось, что он куда-то должен идти. В своем бесцельном шатании по дому он обнаружил кладовку, в которой пылились всякие инструменты — старенькие, кривенькие, ржавенькие, но большей частью еще дееспособные. Инструменты — это было хорошо. Аугуст взял их — лом, молоток, гвоздодер — и пошел к забору. Старенькая тетка Татьяны немедленно полюбила его за это до полного обожания, и целый день потом рассуждала только о том, чем полагается правильно кормить мужчин, и гнала Татьяну на рынок. Сто раз Татьяна объясняла тетке, что мужчину этого зовут Август, но она скоро забывала и снова говорила ему «Анатолий» и «Толик»: видно, он напоминал ей какого-то Анатолия из ее молодой жизни. Аугуст послушно откликался. Татьяна кормила его и лечила ему руку. Четыре дня он проспал на раскладушке, в малюсенькой кухне, а потом Татьяна забрала его к себе в широкую кровать с панцирной сеткой и никелированными шариками на углах. Аугуст и не сопротивлялся — так было даже лучше: он таким способом как бы отпускал Улю на волю, давал ей моральное право уйти от него, не мучаясь чувством предательства; потому что она была очень честная — Аугуст это знал — и просто так, без мук совести, уйти от него не могла. Если ей так уж нужен ее казах — что ж, пусть идет, пусть уходит; и пусть думает при этом, что уходит оттого, что Аугуст нашел себе другую женщину. Большего он теперь все равно уже не может сделать для нее. И вообще: то было большой ошибкой, когда он сказал ей там, в степи: «Я ждал тебя все эти годы». Он сбил ее с толку этими словами, и она от отчаяния вышла за него замуж. Не будь этого, она, наверное, давно уже, когда этот Алишер объявился снова, вернулась к нему, и обрела свое счастье в семейной жизни.
Во сне Аугуст каждую ночь бормотал «Уля, Уля…». Татьяна вздыхала, когда слышала эти бормотания, но страдать и злиться было бы глупо: она, Татьяна, не была дурой и прекрасно понимала, что происходит; она знала что творит и тогда, когда забирала сюда этого хорошего человека, этого странного, страдающего немца Бауэра.
Через неделю в домике появилась мать: приехала на грузовике с Айдаром из «Степного», разыскала Абрама, и тот привел ее к Татьяне, хотя сам заходить не стал. Мать была в страшной тревоге. Сначала она убедилась в том, что сын ее жив-здоров, потом начала всматриваться и вслушиваться — не чокнулся ли Аугуст. Частично успокоилась: вроде не чокнулся, хотя и не совсем в себе… Соображает вроде бы нормально, только мрачный очень. Затем мать принялась анализировать, чего это он тут делает, в доме у фельдшерицы, очень скоро догадалась и перепугалась от неожиданности: что-то теперь будет? Она попыталась отвлечься от панических мыслей и стала развлекать сына рассказами о колхозной жизни. Про лектора рассказала, который в колхоз приезжал про атомную науку физику объяснять, и что если парафином бумагу намазать и на стены наклеить, то никакие атомные бомбы в дом уже не залетят. А Серпушонок из зала возразил лектору, что он все это наизусть знает, а хочет уточнить про другое: отчего это он весь в мелких дырках и будут ли эти дырки когда-нибудь зарастать? Мол, его в городе на специальный прибор подбородком подвешивали, туберкулез легких искали, и на пленке оказалось, что он весь насквозь изъеден атомными альфатронами сквозного проникновения. Лектор сказал Серпушонку, что никаких альфатронов не бывает. А Серпушонок ему: «А кто меня тогда изъел? Крот с огорода?». Лектор ему сказал, чтоб не мешал работать: нету никаких альфатронов, нечего выдумывать. «Да, нету? — закричал тогда Серпушонок, — а как же бабка моя, у которой атомные альфатроны глухоту прочистили? Вот я тебе ее приведу сейчас, и она тебя так обложит, что ты в свой портфель накакаешь при всем честном народе!». И после этого Серпушонок лектору про свое изобретение сообщил — что бабка его слышать стала. Но лектор и тут сказал, что это все чушь и ерунда. Тогда Серпушонок стал ругаться матерными словами и кричать на лектора, чтобы не вздумал изобретение у него украсть, раз он теперь весь его секрет знает; только кричал он лектору не слово «украсть», а другое слово, неприличное, по-русски. Все смеялись, а лектор обиделся и уехал. «Рукавишникова не было на лекции, а то бы он показал этому нахальному Серпушонку, как при людях неприличными словами ругаться!», — сказала мать, и тут же прикусила язык: имя Рукавишниковых она предпочла бы до поры не произносить. Но слово не воробей: оно уже вылетело, и Аугуст воззрился на мать с тоской и немым вопросом в глазах. Мать вздохнула и призналась: «А Ульяну увезли». Она, щадя сына, не стала ему рассказывать, куда увезли Ульяну и почему. Она при этом немножко кривила душой сама перед собой: она знала, что он, конечно же, подумает теперь, что Ульяну увез Алишер. Ну и пусть себе так думает! А вдруг эта Татьяна сумеет залечить душевную рану Аугуста? И пройдет время, и Аугуст будет счастлив с Татьяной? Почему бы и нет? Время лечит. А Ульяна? Ну что — Ульяна: поправится ведь когда- нибудь, и все равно уедет к своему этому… «Ах ты, господи, как же он убивается!», — загоревала мать, видя как Аугуст уронил голову на руки. Но она все равно удержалась из последних сил, и не рассказала Аугусту про Ульяну — что с ней случилось и куда ее увезли на кукурузном самолете: в город Павлодар — в сумасшедший дом. Потому что Ульяна повредилась рассудком из-за скандала, который произошел между Рукавишниковым и этим самым Алишером из Алма-Аты — отцом Спартака.
Чтобы не проболтаться, мать стала рассказывать Аугусту про другое: у Шигамбаевых трехлетняя дочка все-таки умерла. Аугуст знал, что девочка летом еще заболела вдруг неизвестной болезнью и все время чахла, и врачи сначала ничего не говорили, а потом забрали ее в город, и когда привезли назад, то сказали, что у нее болезнь называется «белокровие», и что оно или само пройдет, или уже не пройдет никогда. Болезнь не прошла, получается. Родители девочки узнали, что такая болезнь бывает от радиации, от атомных бомб: много японцев в городе Хиросима тоже умерло от этой же самой болезни. Тогда среди населения «Степного» началось брожение настроений: люди стали собирать подписи за то, чтобы военные прекратили свои атомные испытания над их домами. Пятнадцать семей подписали обращение к обкому партии, и отдали письмо Авдееву — для передачи по инстанциям. Авдеев, однако, пришел в большой ужас и обошел одну за другой все пятнадцать семей. «Вы соображаете, что творите? — вопрошал он, вздыбив кулак единственной руки, — вы соображаете своей головой, что это такое получается?: советская страна, напрягая последние послевоенные силы, кует меч против мирового империализма, затягивающего петлю холодной войны на нашей шее, и грозящего нам войной уже не холодной, а очень даже горячей, какая нам и не снилась еще, а вы говорите «нет» этому мечу справедливости, священному мечу нашего будущего? Да это же предательство в чистом виде! Это же помойная вода на мельницу американского империализма! Это же диверсия!!! Вы знаете, что вам на это ответит наша Партия?». И все пятнадцать вычеркнули свои подписи под документом. «Я еще жить хочу», — объясняли они друг другу свое малодушное поведение. Они боялись своей Партии больше, чем атомной бомбы.
Эта история расшевелила, наконец, Августа, и он закричал: «Негодяй этот Авдеев!». И засверкал глазами. Мать испугалась: она уже не рада была, что и эту тему затронула. Так на какую же тему вообще