можно говорить с человеком, поврежденном атомной бомбой? Может быть прав Серпушонок про нуклидные альфатроны, которые сверлят дырки в голове и в теле?
«Ему нужно прийти в себя, — шепнула матери Татьяна, — пусть поживет здесь, поправится…». — «Да, пусть поживет», — кивнула мать. Она была полностью согласна, что Аугусту лучше в «Степной» пока не возвращаться.
— Фы с мой Афкуст телайте ласкофи опрашение пашалюста, — попросила она Татьяну, и та расцвела от радости и от всей души гарантировала матери ласковое обращение с ее Августом. Старушка-тетка приглашала мать пить чай с малиновым вареньем, но та заторопилась: Айдар, наверное, уже разгрузился, и долго ждать не станет: он обещал подъехать за ней к дому Троцкера, когда освободится. Аугуст решительно поднялся, чтобы проводить мать до Троцкеров. Татьяна немедленно вскочила тоже, чтобы сопровождать Аугуста. Матери то и другое понравилось. Но она все равно тяжело вздохнула. Нелегко было у нее на душе, и совесть ее тоже скребла немножко по сердцу, когда она покидала этот кривой домик. Хотя и не так тяжело было, чем когда она ехала сюда — в этом она должна была сознаться себе, заглянув в свое сердце поглубже. Да, определенно: она уезжала в «Степное» в гораздо лучшем настроении, чем когда ехала сюда, даже несмотря на немножко скребущую совесть…
По просьбе Аугуста Татьяна, пользуясь своими многолетними городскими контактами, добыла немного красного кирпича и цемента, а также какой-то знакомый ее мужик по имени Сергеич привез на «Победе» большой американский домкрат из комплекта грузового, лендлизовского «Студебеккера», а другой мужик без имени приволок два бревна колесным трактором. Всю последующую неделю Аугуст подкапывался под проблемный угол домика, заливал фундамент, домкратил, менял сгнившие бревна, поднимал угол, выкладывал две стенки до уровня колен и устанавливал на них выровненный домик, который сразу повеселел и радостно округлился удивленными окошками. Тетка ходила за «Анатолием» и просила его фотографию: хотела повесить его портрет рядом с иконой за шкафом, чтобы молиться сразу на двух святых. Аугуст отмахивался: он занимался ремонтом не от щедрости души, а чтобы руки свои занять чем-то, чтобы можно было уснуть вечером от усталости — с пустой головой и без мыслей; так что рядом с Богом висеть ему и рано и не место. И вообще, по части Бога: после всего что с ними произошло — от Поволжья до Вальтера, отца, Беаты, Ульяны… еще неизвестно… И Аугуст отмахивался от старой тетки, от всего отмахивался.
Аугуст занимался своим любимым делом — раскрашивал домик в синий и белый цвета, когда во дворе возник всклокоченный Абрам с портновским сантиметром через плечо и с пальцами, измазанными мелком.
— Ага, висельник наш Август, он все еще вполне живой: это уже хогрошо, это градует! — констатировал он для начала, — а я вот, позабыв стграшное оскогрбление, нанесенное им, пгришел к нему с градостной вестью. Такой градостной, Август, что должен тебе ее по частям сгргужать. Слушай меня внимательно: был у меня только что кое-кто на пгримегрке… кто — не скажу: много будешь знать — скогро состагришься… Да… Ну, говогрили о том, о сем… Я и спграшиваю:… только ты мне пообещай, Август, что не побежишь обгратно к моим качелям, чтобы удавиться тепегрь уже от градости… нет, ты пообещай мне, говогрю, не вогроти могрду-то, а то повегрнусь и уйду на хегр… Ну, не хочешь обещать — так можешь молчать: ты все гравно сейчас на кгрышу взлетишь оттого, что услышишь! Понял? Дубина ты немецкая! Когроче, слушай пгридугрок ты с бельевой вегревочки: спграшиваю я, значит, этого самого кой-кого: «Когда мне пгрийти-то отмечаться-то, ваше благогродие, или вы меня может быть сами отметите по блату? А он мне — неважно кто! — и говогрит: слушай меня внимательно, Август, что он мне говогрит… он говогрит мне: «Все, Тгриппер, — это он меня по-дгружески так называет, Август, заместо чем Тгроцкегр сказать, — все, Тгриппер, — говорит он мне: больше можешь не пгриходить ко мне. Указ вышел, — говогрит он мне, — отменяется ваше спецпоселение, не надо вам больше отмечаться… А сам, вегришь ли ты мне, Август? — сам гргустный-гргустный такой стоит с одним грукавом на пинжаке… пгривык он к нам, понимаешь ли… полюбил нас, говогрит; «Что я без вас, сволочей, тепегрь делать буду?», — говогрит, — «Скучать без вас буду», — говогрит он мне…
Аугуст выронил кисть прямо в грязь и повернулся к Абраму всем фронтом:
— Абрам! — голос его сел, — Абрам, что ты сказал только что? Абрам, ты шутишь или врешь? Абрам, повтори!
— Ага! — завизжал Троцкер в полном восторге, — я сказал, что ты на кгрышу полезешь оттого что я тебе скажу сейчас, я пгредсказывал тебе это, а ты не хотел мне вегрить? Ага!
— Абрам, негодяй: повтори еще раз то, что ты только что сказал: медленно, понятно, без всяких этих твоих еврейских штучек…
— Ах, так? Ах, я еще и негодяй, по-твоему, я еще и евгрей, по-твоему? Все, Август, пгрощай в таком случае! — стал пятиться к калитке Троцкер, однако глаза его продолжали сверкать буйной радостью, и никуда он не собирался уходить на самом деле: он искренне наслаждался эффектом своих слов…
— Абрам! Догоню и удавлю, подлец! Говори!
— Сам удавись: ты тепегрь висельник опытный… ну, ладно, ладно: только без грук! Я сам погртной, у меня ножни остгрые есть… Когроче, Указ вышел, от тгринадцатого декабгря эс. гэ. Называется: 'О снятии огрганичений в пгравовом положении с немцев и членов их семей, находящихся на спецпоселении', — то есть с нас с тобой, Август! Завтгра, навегрно, в Пгравде опубликуют, а может и нет, постесняются, хады… Но я хотел еще сегодня тебя поградовать — стагрого дгруга моего… а ты сразу — «негодяй»! «подлец»! «евгрейская могрда»… Где спграведливость, я тебя спграшиваю?…
Но Аугуст уже шагнул к Абраму, схватил его за плечи, потряс что было сил и прижал к себе, чувствуя, что начинает содрогаться всем телом. Слезы покатились у него из глаз безудержно и щедро, пропитывая мягкий драп Абрамова дорогого пальто; сам же Абрам затих, сжался, смолк в его объятиях, то ли опасаясь невольного удушения от рук не владеющего собой друга Августа, то ли из торжественного уважения к великому чувству, неслучайным свидетелем которого он в этот миг являлся.
О, то был день невероятных событий! Потому что это было еще не все. Аугуст потащил Абрама в дом, нашел какую-то тетрадку, вырвал из нее листок и стал, ломая грифели, записывать со слов Абрама текст Указа. Он еще не верил, он рвался на почту, или в городскую библиотеку, или еще куда-нибудь, чтобы купить газету, уточнить, спросить, проверить… Нет, нужно пойти к Огневскому: у того точно есть в письменной форме, раз он сказал… Почему не пойдешь?… Ах, черт возьми, ну почему не пойдешь: что он — съест тебя, что ли? Ты же его личный портной!..
— И личных погртных убивали в истогрии! — сварливо отбивался Абрам, — вот же, японскую вашу мать: их поградуешь на свою же собственную голову, а они тебя еще и костегрят граспоследними словами!..
И в этот самый момент открылась входная дверь, которую никто никогда не запирал, и в комнату вошла… Ульяна!
«Великий Гоголь — это пгросто жалкий писака с его немыми сценами по сгравнению с той кагртиной, котограя пгредстала на греальной агрене жизни, пегред моими собственными глазами!», — хвастался после друзьям и знакомым Абрам Троцкер. Наверное, так оно и было, потому что сам Аугуст, парализованный этим последним видением в форме Ульяны, просто отключился в тот момент, и с трудом вспоминал потом последовательность дальнейших событий…, — «…он был все гравно как полный дебил!..», — это тоже из последующих интертрепаций Абрама на эту тему.
А дальше было так: Ульяна подошла к Аугусту, взяла его за руку и сказала ему простыми, понятными словами: «Поднимайся, Аугуст. Одевайся. Поехали домой». И Аугуст поднялся и пошел за ней к выходу, как загипнотизированный утенок в цирке. Откуда-то из боковой комнатушки возникла тетка Татьяны — самой Татьяны не было дома —, и обеспокоенно предложила гостям чайку с малиновым вареньем, но никто ей не ответил, и все четверо, один за другим: Ульяна, Аугуст, Абрам и тетка — именно в этой последовательности — покинули дом и вышли на улицу, где стоял и бурчал синим дымом колхозный грузовик, доброжелательно обдувая свежеотремонтированный забор. Ульяна подсадила Аугуста в кабину, к улыбающемуся в тридцать