школе были стекла выбиты. Дети порезались! Какой-то мальчик руку сломал: она убежала в класс. Я и ушла, подумала: «А на моего мальчика тебе наплевать. Конечно, когда к тебе твой… любимый человек прибыл». И я побежала тебя искать, у Серпушонка искала, но и его нигде не нашла: наверное где-нибудь пьяный лежит. И я опять побежала домой, и вдруг смотрю: ты идешь! Как я благодарна Богу за это. Он не захотел оставлять меня одну на земле, он увидел, что я этого не заслужила… но ты не подумай: я совсем не о себе беспокоилась в тот момент, когда бежала домой: это я сейчас только так говорю, а тогда я молилась только: «Пусть он будет жив», «пусть он будет жив»… И Бог меня услышал. На этот раз — услышал. Вот я и подумала: потому услышал, что ты — последнее, что у меня есть, и не захотел убивать еще и меня… Не надо больше ходить туда, Аугуст, глупенький ты мой мальчик. Это большое зло там, ничего там нет хорошего. Все, что убивает — это плохо, и любоваться этим нельзя, это большой грех… Ты больше не пойдешь, я знаю… Лучше, когда ты отдохнешь и поправишься, лучше поезжай в область, к Огневскому, или к другим начальникам, и напиши заявление, чтобы нас отправили домой, на Волгу. Ты знаешь, Аугуст, у меня ведь есть очень ценные документы: я их сохранила. У меня есть справки — все до одной, из года в год — о том, что мы всегда выполняли все обложения, погашали все продналоги, сдавали продукты и деньги по первому требованию — всегда! Сами голодали часто, но государству сдавали все! Далеко не все могут этим похвастаться. Эти документы дорогого стоят, Аугуст. Я думаю, что если начальство увидит эти документы, то нас сразу отпустят домой. Теперь, когда умер этот злой Сталин, и этот страшный Берия — теперь все изменится. Если не всех, то лучших немцев вернут на родину. А мы были из лучших: Отец твой воевал и был ранен за Россию, и мы всегда все платили советской власти, все ей отдавали, чтобы она могла победить. Почему же нас не отпустить с такими замечательными документами? Нас обязательно отпустят! Только ты должен поправиться быстрей, и больше не ходить на этот проклятый полигон смотреть на бомбу…», — речь матери катилась как ручеек по камешкам задумчивой речки, и Аугуст действительно заснул незаметно, а когда открыл глаза, то мать все еще сидела рядом с ним и смотрела на него. Но был уже новый день, оказывается. Мать принялась кормить его с ложечки, и он удивился — откуда курица: у них были хорошие несушки, которых они очень берегли.
— Балка в сарае упала вчера, пеструшку убила, — объяснила мать, — не выбрасывать же ее, — и она снова понесла ложку ко рту Аугуста.
— Мама, перестань: я встану, — сказал Аугуст. Он сел на кровати. Голова немного кружилась, но это была ерунда. Плохо было с рукой: запястье распухло, кожа лопнула: это была сплошная рана из мокрого, воспаленного мяса. Мать ужаснулась: вчера она раненую руку Аугуста не заметила. Побежала греть воду, запричитала, что нет сметанки. Потом осторожно промыла рану теплой водой, хотела перевязать, но Аугуст отказался: было слишком больно; мать оставила его, и убежала на ферму — просить сметаны, или сливок. На обратном пути спохватилась и забежала домой к фельдшерице Татьяне, недавно приехавшей в «Степной» из Семипалатинска. Эта Татьяна была хорошая женщина, но всеми силами рвалась отсюда, из- под бомбежки обратно в город. Татьяна взяла мазь, несколько пачек бинтов, йод, еще чего-то там, и пошла с матерью.
Все это время Аугуст смотрел на дверь. Но Ульяна не заходила. Не было Ульяны. Ушла Ульяна, все. Вместо нее явилась мать в сопровождении фельдшерицы. Аугуста бил озноб: у него был сильный жар. Татьяна осмотрела руку, осторожно обмазала, осторожно забинтовала и сказала, что нужно срочно ехать в город: рана опасная. «Вы что же: паяльной лампой по ней водили, что ли?», — спросила она. Аугуст не ответил — ему было не до вопросов. Фельдшер ушла. Аугуст впал в забытье. Мать растормошила его и дала напиться малинового чаю. «Где Ульяна?», — спросил Аугуст. Мать ничего не ответила, может быть не расслышала; может быть он слишком тихо спросил… Потом Аугуста снова растормошили и стали помогать одеваться; это снова была Татьяна. «Поехали, Август Карлович, машина с санитарным врачом в город возвращается, Вас заберет: у Вас рана нехорошая… Я с Вами поеду. Поднимайтесь скорей». За воротами стоял «козлик» белого цвета с красными крестами на дверцах. Татьяна усадила Аугуста на заднее сиденье, и сама села рядом. Санитарный врач сидел впереди и обсуждал с водителем сорта коньяков, в которых он отменно разбирался. Это было Аугусту неинтересно. Ему было все неинтересно. Его тошнило и мотало справа налево и слева направо. Наконец, Татьяна обхватила его за плечи и прижала к себе. Он тяжело привалился к ней и отплыл… он видел в боковом окне холодную степь, прыгающую между небом и землей, и он видел, как над ней постоянно появляются самолеты и роняют белые парашюты; Аугуст начинал кричать: «Тормози, тормози, сейчас ударит!..». Водитель поначалу испуганно тормозил, но потом привык и перестал тормозить: понял, что Аугуст бредит. Татьяна утирала ему пот с лица влажным полотенцем.
В городе Аугуста положили в больницу. Он почти не помнил как его осматривали, как делали укол, как укладывали. Он снова пришел в себя ночью, в палате, на одной из шести коек со спящими людьми, и долго соображал, что с ним приключилось. Вспомнил все, понял, что он в больнице. Сел на койке. Голова кружилась, туго перевязанная рука болела и отвратительно воняла («мазь Вишневского», — объяснит ему утром сестра). Но если бы не эта вонь, то остальное было терпимо. Аугуст начал подниматься, встал. Его мотало чуть-чуть, но стоять он мог; мог и вдоль стенки идти. Он вышел в коридор. В конце коридора стоял стол, на нем горела тусклая лампа, головой на сложенных руках спала дежурная сестра. Аугуст побрел в другую сторону, держась за стену, в поисках туалета. Последняя дверь вела на лестницу. Там мужик в халате стоял в темноте и курил. «Где уборная?», — спросил у него Аугуст. «Напротив», — ответил мужик. Аугуст пошел напротив и оказался в женской палате. «Рядом напротив, а не напротив напротив: слушать надо ушами!», — сказал ему мужик, когда Аугуст снова выбрался в коридор. «Ты из психического отделения, что ли?», — спросил его Аугуст с укором, но мужик не отреагировал и ушел по темному коридору. После Аугуст его встретит еще несколько раз в коридоре, и ему объяснят соседи палатные, что мужику этому не повезло: рак. Готовят на выписку: разрезали, посмотрели, зашили и сказали: «Иди домой, здоров». А мужик догадался: умирать идет. Все из-за проклятых бомб этих… Вот почему он был в таком плохом настроении, понял Аугуст. И ему стало очень горько, что он обидел незнакомого мужика напоследок. Но только он и сам теперь обиженный: Ульяной, судьбой, и вообще… И Ульяна — тоже обиженная… Так и живем: все обиженные. Обиженный на обиженном едет и обиженного обижает. И ничего тут уже не изменишь: обиженные навсегда останутся обиженными. Аугуст здесь, в больнице, снова стал спать, укрывшись одеялом с головой: там он спасался от гнуса, тут — от внешнего мира.
Утром пришла Татьяна: она не уехала вчера назад в «Степное»: у нее в городе были дела. В Семипалатинске живет ее тетка, сказала она, причем на той же самой улице, на которой проживал теперь Абрам Троцкер — только на другом конце ее. А в середине этой улицы жил когда-то в ссылке Федор Достоевский, писатель, сообщила Татьяна Аугусту. У тетки своей Татьяна прожила все время пока училась в училище; она тетку очень любит, сообщила она. Все это она объясняла Аугусту, доставая для него моченые яблоки из огромной банки, и скармливая ему. «У тетки свой садик. Две яблони», — пояснила она. Татьяне было лет тридцать пять, и у нее были добрые, коричневые глаза.
— Спасибо, — говорил Аугуст, и ел холодные, газированные яблоки, от которых у него щекотало в носу и покатились вдруг слезы из глаз. Татьяна ушла, сказав, что сегодня уедет в «Степной», успокоит мать Аугуста, а послезавтра приедет опять и зайдет: у нее все еще были дела в городе. Аугуст сказал ей: «Приезжай». А Ули не было. Ни в тот день, ни на следующий. И на третий тоже. Это был конец. Это был конец всей жизни. Аугусту не хотелось больше жить.
Через день Татьяна действительно пришла опять, как и обещала, на этот раз с тушеной картошкой и солеными огурцами. Аугуст достаточно уже оклемался, только рука болела и не хотела заживать. Врачу он рассказал, что был в степи во время взрыва и видел вспышку. Врач удивился, что Аугуст не ослеп при этом, и объяснил его рану очень сильным световым ожогом. «Заживать будет долго»— предупредил врач.
Действительно, заживало потом еще года полтора, и розовый, в прожилках, как вареная ветчина, уродливый шрам остался на его запястье навсегда — в память о водородной бомбе пятьдесят пятого года мощностью в 1600 килотонн: это против первой-то атомной «малышки» мощностью всего в двадцать…
Татьяна сообщила Аугусту, что назавтра его выпишут: состояние его стабильное, и опасений за его жизнь у врачей больше нет. Почему-то известие о выписке не слишком обрадовало Аугуста. Он сказал Татьяне, что после больницы пойдет к своему другу Абраму, и может быть побудет у того несколько дней; пусть Рукавишников даст ему отпуск: он ни разу не брал отпусков за десять лет… И мать пусть не