Муса Ахмадов
ДИКАЯ ГРУША У СВЕТЛОЙ РЕКИ
Довт не знал, сколько времени он пролежал на вещах, разбросанных на полу времянки во дворе чужого полуразрушенного дома.
Он пришел сюда в ночь, когда город покидали чеченские боевики. Как-то не по душе ему это пришлось. Люди, приготовившиеся к длительной обороне (если понадобится — будем стоять и целый год), неожиданно снялись, заявив: «Так, пошли, нам нужно выходить», — легко забыв свои прежние слова, собрались в дорогу. Обращаться с вопросами к лидерам никто не осмелился, так как тем удалось воспитать слепо преданных воинов, готовых выполнить, не обсуждая, любой приказ.
Раньше было иначе. В первую войну предводители делились своими намерениями. Каждый рядовой воин высказывал свое мнение, и план вырабатывался только после всеобщего обсуждения. Царило взаимное уважение. Постепенно, шаг за шагом, оно сменилось беспрекословной преданностью, за неповиновение наказывали, за непокорность расстреливали. «Без жесткой дисциплины мы не сможем воевать, без этого не обходится ни одна армия в мире». «Так-то оно так, но чеченцы — народ особенный, у нас могло быть все по-другому» — так он думал раньше, так оно и было. Однако лидеры некоторых группировок легко разрушили то, что прежде казалось незыблемым.
Не думал он, что чеченец оскорбит чеченца, попытается опорочить, сможет поднять на него руку… Не думал, что чеченец будет стрелять в чеченца только из-за того, что тот выразит свое несогласие с ним. В детстве, когда читал о таких преступлениях у других, больших народов, он думал: «Как хорошо, что среди чеченцев такого нет и быть не может…» Случилось же не только это, но и много такого, из-за чего он пожалел, что родился в этом краю.
Но делать нечего: ни родину, ни народ не выбирают. Поэтому приходилось нести свое бремя, но при этом оставаться свободным в своем выборе, не становясь слепым орудием в чужих руках.
Усман тоже знал, что эта свобода выбора должна быть у каждого. Узнав, что тот набирает свою группу, Довт записался первым. Во-первых, они были родом из одного села, во-вторых, ему нравился характер Усмана. Он не строил из себя, как некоторые, всезнайку, и тайн у него не было: все на виду, всем делился с товарищами… Кроме того, был на настоящей войне, в Боснии, уезжал на помощь мусульманам, там и получил ранение, от которого ослеп на один глаз, потому и носил темные очки. Когда началась первая война и российские войска подошли вплотную к Грозному, он, собрав своих воинов, сказал: «Ребята, это очень страшная война. Война, если это война, должна вестись на рубежах страны, пока не определится победитель. А одержав победу или признав поражение, нужно завершать войну, не допуская истребления мирных жителей, женщин, детей. «Америка это заявила, Англия то сказала, ООН не допустит… Весь мир придет на помощь…» — я не верю этим разговорам. Видел я в Боснии их помощь! Даже если нас всех здесь перебьют, никто не придет на помощь, кроме Всевышнего. Закопать придут, когда от трупов понесет смрадом. Это и есть вся помощь. Поэтому я вам говорю: можете отправляться по домам. Если вы спасете свои семьи — это уже большое дело. Я же не собираюсь отступать, да мне и некуда отступать. Я намерен принять смерть в бою. Кто принял решение идти до конца — останьтесь со мной, остальные идите по домам. Я ни на кого не буду держать зла, наоборот, буду этому рад». Хотя он так и сказал, из его тридцати двух товарищей никто не ушел домой. Вероятно, были и те, кто хотел бы разойтись по домам. В глубине души и у Довта было желание уйти с этой обреченной на поражение войны. И все же…. Гордость не позволяла… Чеченская гордость и честь… Они стали против танков, рвущихся в город с восточной стороны. Шестнадцать подбили. И не отступили, погибли.
Усман вышел навстречу подобравшемуся вплотную танку с огнеметом в руках и был смертельно ранен, но успел нажать на курок. Танк загорелся, остановился в метрах двух от упавшего Усмана. Довта тогда ранило, он стал хромать на левую ногу.
За несколько дней до того боя Усман сказал: «Довт, у меня дома остался старый отец, мать умерла еще лет пятнадцать назад… Если переживешь меня, присмотри за ним…» Еще до того, как зажили раны, Довт попросил отвезти себя к отцу Усмана. Он оказался очень старым, лет около ста. Но держался бодро и был в твердой памяти.
«Усман был благородным человеком, полным стойкости и мужества», — сказал Довт.
«Теперь он, наверное, понял, кем он был, чем занимался», — ответил отец.
Довту не пришлось идти к нему еще раз: через неделю старик, проведя в постели только сутки, скончался.
После гибели Усмана Довт остался один, не примыкая ни к какому отряду. К счастью, он был свободен в своем выборе. Старшие братья увезли мать в Тюмень, звали и его с отцом… Однако он свой выбор сделал: остался дома. И отец отказался ехать.
Когда его ранили, старший брат, Довка, вновь примчался домой, ухаживал за ним, пока он не встал на ноги. Брат старался уговорить Довта уехать: «Эта война начата, чтобы погнать чеченцев, которые хорошо устроились в Москве, других городах… Она не принесет нам никакой свободы… То, что делаете вы, — только повод для нашего уничтожения… На другое у вас и сил нет…»
Довта очень разозлили эти слова, другому он не простил бы. Но брат есть брат. Нужно стерпеть, как бы не прав он ни был. От обиды глаза наполнились слезами.
«Ты думаешь только о своем благополучии, работе. Я же думаю о свободе нашего народа», — сказал он. «Мой брат, вы все — куклы, марионетки, управляемые теми, о ком вы ничего не знаете… Ты сейчас не понимаешь этого, но потом, если подумаешь, поймешь!»
Он ушел, даже не попрощавшись. С тех пор два его брата не предпринимали попыток увидеться с ним, да и он к этому не стремился. Отдалились они друг от друга, отдалились… Смотри-ка, и между братьями, оказывается, может быть отчуждение… Тогда, в детстве, если слышал, что братья рассорились из-за земли или по какой другой причине, как он удивлялся! Он бы не ссорился с братом: землю, скотину, все что угодно отдал бы… А как он теперь отдалился от своих братьев! Бывает, оказывается, и так.
Приехавшие на похороны отца братья больше не заговаривали о его отъезде. Видимо, думали, что его взгляды такие же, как и прежде. Однако они начали меняться уже тогда. Но своим братьям он об этом не сказал бы. Повторил бы свои прежние слова. Эти слова были записаны в памяти, как на магнитофоне, и повторялись им в нужный момент, когда разговаривал с теми, кто с самого начала был против. Но в спорах с боевиками он всегда говорил то, что думал. Значит, и он стал лицемером, который говорит одно, а думает другое? Как знать… После гибели Усмана он не пристал ни к одной группировке: во-первых, среди полевых командиров, появившихся как грибы после дождя, он не видел человека, который был бы достоин Усмана; во-вторых, ему тяжело было терпеть новые порядки, установленные этими людьми.
Больше всего ему не нравилось в этих вожаках то, что они не только сами питали иллюзии, но и своим бойцам и другим людям невозможное рисовали возможным.
Когда он спрашивал кого-нибудь из их бойцов: «Вы хоть знаете, что вы делаете, к чему идете?» — одни, не отвечая, задумывались. Некоторые от души говорили: «Валлахи, не знаю, хожу с ними по инерции. Раз вошел в их группу, как-то неудобно выйти из нее». — «Конечно, знаю! — воодушевлялся третий. — Мы создадим свое государство от моря до моря!» — «Если ты, крикнув изо всех сил, ударишься головой о каменную стену, ты сможешь пробить ее?» — «Смогу, если на то будет воля Бога. Все в Его силах!» — «И камень крепким, и твою голову хрупкой создал Бог. Чтобы ты не бился головой об стенку, Он дал тебе ум». — «Перестань, не повторяй речей продавшихся». — «Да падет проклятие Всевышнего на головы семи предков продавшихся!»
Случалось, и такие ссоры вспыхивали, однако большинство походило на две первые группы: считая, что главарям, раз они так самоуверенны, известно что-то такое, чего не знают другие, а значит, есть какая-то надежда, рядовые во всем слушались их. Не говоря ни слова поперек, они шли за ними к беде, не догадываясь, насколько эта беда большая, ужасная. Он часто злился, почему другие не видят того, что видит он, почему каждый не слушается своего сердца, как он, ведь оно видит, что верно, что нет.
Ясно же, что власть, избранная большинством народа в надежде на мир, не заботится об этом