оживились и про Есеню на несколько минут забыли. Рыба приятно пропахла дымком, мягкие лепешки показались Есене очень вкусными, и выяснилось, что квас тут гораздо крепче пива.
— Ну что, нравится наш вольный квасок? — довольно спросил Щерба.
— Ага, — кивнул Есеня — ему стало весело и хорошо. Сегодня на плечах у него была фуфайка, отцовская, большая, сидел он на чурбачке, который сам себе спилил — он чувствовал себя вполне своим, таким же, как все вокруг.
— Вот, завтра пойдешь за брусникой, — похлопал его по плечу Хлыст.
— Да ну… — Есеня не любил собирать ягоды и не умел. И вообще, считал это женским делом.
— Давай-давай. Раз квас любишь — люби и ягодки брать. Кто еще? Мама Гожа и так вертится тут как белка.
Есеня шмыгнул носом — зато можно будет осмотреться вокруг, это тоже полезно.
— А что, дома батька такого квасу не варил? — спросил разбойник, сидящий напротив Есени, и вдруг все, кто рассматривал Есеню на предмет сходства с отцом, замолчали и поглядели в сторону того, кто задал столь невинный вопрос. Наступила неловкая, странная тишина, которую нарушало только потрескивание дров в костре и шум падающих капель с верхушек деревьев. Есеня обвел их взглядом, и хотел просто ответить, что не варил, ничего такого в этом он не видел.
С другой стороны усмехнулся разбойник с изуродованным лицом, и в тишине его голос прозвучал очень отчетливо:
— Ущербному такой квас без надобности…
Он сказал это с откровенным презрением и брезгливостью, к которым примешалась капля горечи, и до Есени не сразу дошло, что говорилось это о его отце. Но когда он понял, его словно пружиной подбросило вверх, он вмиг оказался напротив разбойника и, стиснув кулаки, прокричал:
— А ну повтори, что ты сказал!
— Сядь, Жмуренок, — сзади за фуфайку его потянул Хлыст, — не кипятись.
Есеня дернул плечами, и фуфайка осталась в руках Хлыста.
— Ты что сказал про моего отца, ты, урод! — выкрикнул Есеня.
Тишина сделалась еще более неподвижной, и теперь все смотрели на Есеню без сожаления.
— Как ты меня назвал, щенок? — разбойник с обезображенным лицом поднялся и засопел.
— Урод! — повторил Есеня — его колотило от злости, — и попробуй сказать, что это не так!
Огромный кулак влетел ему в скулу, и Есеня не успел понять, как и когда это получилось. Он опрокинулся на землю далеко за пределами круга, и тут же попытался встать, чтобы кинуться на обидчика.
— Урод! — прорычал он еще раз, и тяжелый сапог ударил его под ребра, а потом снова, и снова, и снова.
Ему никогда не было так больно. Он рычал и катался по земле, а разбойник пинал его опять и опять — по ребрам, в живот, в поясницу. Со всей силы, и от этого было страшно, потому что Есеня думал, будто внутри у него все разорвалось, и ребра превратились в кашу. И только когда он начал жалобно скулить, в полной тишине раздался голос Полоза:
— Хватит, Рубец.
Сапог остановился на лету, разбойник молча развернулся и пошел на свое место. Есеня приоткрыл зажмуренные глаза, и хотел встать — злости у него не осталось, только отчаянье — за оскорбление, за побои он должен отомстить. Или хотя бы дать понять, что не сдался. Но язык не повернулся снова выкрикнуть что-нибудь обидное, и Есеня прошипел себе под нос, глотая слезы:
— Мой батька не ущербный, понятно!
Он приподнялся и рухнул лицом на землю — встать сил тоже не хватило, и Есеня пополз в тень, чтобы никто не видел, как он плачет. Это неправда! Это вранье! Он нарочно это сказал, они все его здесь ненавидят, они нарочно к нему цепляются! Слезы катились из глаз, и он изо всех сил старался не всхлипывать, отползая все дальше и дальше, где его не только не увидят, но и не услышат. В ушах звенело, Есеня прижимал руку к животу — ему казалось, что сейчас из него выпадут внутренности.
Тихих шагов он не услышал, и замер, когда над ним склонилось белое, широкое лицо.
— Воробушек? — спросила мама Гожа вполголоса, — встать не можешь?
Он хотел ответить, что он не воробушек, но рыдание вырвались из груди само собой.
— Давай помогу, на коленки вставай сначала. Держись за шею-то.
Она подняла его, взяв за подмышку, и Есеня снова заскулил от боли. Но до очага было всего несколько шагов, мама Гожа посадила его спиной к теплой стенке и зажгла лампу над головой.
— Ну что ты плачешь? Больно?
— Нет, — всхлипнул Есеня.
— Ой, батюшки… — она всплеснула руками, — Рубец вообще меры не знает. Давай-ка быстренько, пока никто не видел.
Есеня опустил голову, и с ужасом заметил, что намочил штаны. Он закрыл лицо руками и разревелся в полную силу.
— Тихо, ничего страшного. Твои как раз высохли, а эти я сейчас застираю, никто не догадается.
Она раздела его, умело и быстро, как будто ей приходилось делать это каждый день, натянула на него сухие штаны и убежала к ручью. Бегала она легко, как молодая. Есеня ревел до самого ее прихода, пока она не села рядом с ним и не положила его плечи себе на колени.
— Ну что ты, воробушек? Что ты плачешь-то? Обидно?
Он закрутил головой:
— Мой батька не такой, он все врет! Все врет!
— Ты успокойся. Ты же взрослый парень, что ж ты как маленький, ничего не понимаешь?
— Это же неправда!
— Тихо. Послушай, что расскажу. Ты Рубца уродом больше не называй, хорошо? Он очень обижается, все знают. Ты представь, как с таким лицом жить-то человеку?
— А ему можно про моего батьку?
— Слушай. Лет двадцать назад это было. Твой батька убил благородного господина…
— Да ты что! Как это мой батька кого-то убил? Ты что!
— Помолчи, воробушек, — мама Гожа прижала палец к его губам, — его стража искала, всех вольных людей по всему лесу с мест сняла. У них это дело чести — если благородного убивают, они всегда доискиваются, не успокаиваются, пока не найдут. Я тогда девочкой совсем была, лет шестнадцать всего, меня Полоз уже давно с собой к вольным людям увел, я же сестра его.
— Ты — сестра Полоза? — Есеня фыркнул.
— Да, что ж тут удивительного? Мы тоже с места снялись, и дальше в леса ушли, но есть-то надо что-то, зима была на носу. Рубец и батька твой ходили в кузницу, к отцу Жмура, то есть, к твоему деду — он им покупал муку, а они потом ночью забирали. Там их стражники и прихватили. Верней, не совсем так. Жмур в подполе прятался, а Рубец попался. Ну, они знали, что он со Жмуром из одного лагеря, стали пытать его — куда лагерь ушел. Лицо над горном горящим держали, и мехи раздували. Рубец им ничего не сказал, ни отца твоего не выдал, ни нас. Жмур сам к стражникам вышел, не мог смотреть, как его друга мучают. Рубец сознание потерял, они думали — он умер, там и бросили. Да и ловили они Жмура, на Рубца им наплевать было. Вот так…
— И… и что дальше? — Есеня задохнулся.
— Что дальше? Дальше батька твой кузницу в городе открыл, женился, ты родился…
Есеня сжался в комок и хотел сказать, что все это вранье, но понял: можно было и раньше догадаться. Отец никогда не улыбался, никогда не пил, никогда не нарушал закон и копил деньги. Благородным кланялся, особенно Мудрослову… Слезы снова закапали из глаз — он сын ущербного, его отец ненастоящий человек. Почти не человек. Вот почему он ничего не понимал в булате, и в чертежах Есени…
— Ты на Рубца зла не держи, он не понял, что ты этого не знаешь. Здесь к ущербным еще хуже относятся, чем в городе. Потому что знали их… живыми. Они Жмура помнят таким, каким он двадцать лет назад был, помнят, и уважают, и тебя приняли, потому что ты — кровь его, того Жмура, которого они знали. А его-ущербного они знать не хотят, будто и не существует его вовсе. Потому что это уже не Жмур. Мы же все этого боимся, больше, чем смерти боимся. Это — как судьбу от себя отвести, чтоб не заразиться, чтоб не знать об этом, не помнить об этом.
Она погладила Есеню по голове и поцеловала в лоб.
— Ты не плачь, воробушек. В этом же ничего страшного нет, что было — того уже не вернешь. Все знают, что дети ущербных нормальными рождаются.
— Значит, мой отец был совсем не такой? — спросил Есеня и повернулся, чтобы видеть ее глаза.
— Не такой, — ответил голос разбойника с другой стороны — под навес зашел Рубец.
Есеня попытался вскочить — пусть он был неправ, и уродом называть Рубца не стоило, но злости от этого не убавилось.
— Тихо, — Рубец растянул безгубый рот в подобии улыбки и присел на корточки, — извини. Я не знал, что ты про Жмура не знаешь. Я бы промолчал. А так — действительно, оскорбление за оскорбление. Все честно. Поэтому я первый пришел.
Есеня проглотил слезы и понял, что ему тоже надо попросить прощения, иначе… это будет уже не честно. И, хотя делать этого вовсе не хотелось, выдавил:
— Ты тоже извини. Я не знал, что тебя пытали…
— Никогда не прощу твоему батьке, что он вышел к ним. Я напрасно без лица остался, а мог бы его спасти. А так получилось, что он меня спас. Хочешь, я расскажу тебе, каким был твой отец? По-настоящему?
Есеня кивнул.
На следующее утро Есеня искупался вместе со всеми, и это было бы весело, если бы не синяки и ссадины от сапога Рубца, над которыми потешались разбойники. Да еще и пол-лица заплыло фиолетовым синяком. Сначала Есеня обижался, а потом подумал, что это и вправду смешно. Ребра и поясница ныли и отзывались острой болью на каждый шаг и неловкое движение, но, слушая насмешки со всех сторон, пришлось терпеть и делать вид, что все в порядке.
После завтрака он собирался, как обещал, пойти собирать бруснику — работа не тяжелая, не молотом в кузне махать, в самый раз по самочувствию, но,