рассказывали о мужественной старухе, у которой семеро на шее и она ничего, управляется. Все обуты- одеты и голодные не ходят. Помню, как баба Оля давала советы приходящим, а вернее, наставляла, как воспитывать сирот и поднимать их на ноги.
— Мать у них померла, — рассказывала баба Оля раз по пять на дню. — Люди советовали половину в детдом сдать, а мы пожалели, не сдали. Сам-то, отец ихний, бабу с двумя взял… Сами ишь теперь, панствуют там, на меня детей свалили… Со своими-то как-нибудь, а эти, — кивала на Тольку с Любой, — ох, непослушные!..
В Зырянке я стал хорошо разбираться, кто из нас внук, а кто правнук. Толька, мой одногодок, убегал в баню и там плакал, тихонько причитая: «Мамочка, приезжай скорей. А то я убью эту бабку, меня в тюрьму заберут, и ты совсем не увидишь меня…
И тут же, в Зырянке, кто-то из соседей надоумил бабку выхлопотать пенсию за мать. Мать всю жизнь считалась домохозяйкой, и только последние два года была оформлена рабочей на Зырянском пищекомбинате. Раньше соленые грибы, варенье и ягоду сдавали в сельпо, где работал отец, но потом скупать заготовки стал пищекомбинат, и мать впервые в жизни стала числиться работницей. За эти два года, считали соседи, матери полагается пенсия. Хоть три рубля — и то деньги. После таких советов бабка каждый день говорила, обращаясь ко всей ораве:
— Надо бы вот пенсию хлопотать. Хоть на мыло, и то — дай сюда.
Бабкину мысль о материнской пенсии подхлестнула почтальонка, женщина сердобольная и просвещенная. Оказывается, матери пенсия полагается не за два года, а за семь, потому как за каждого ребенка начисляется год стажа. Это уже пахло не тремя рублями.
С того самого момента я получил «урок», как старо-модно выражалась баба Оля, — хлопотать пенсию. Сразу же после школы я должен был ходить по начальникам, список которых составила всезнающая почтальонка, и собирать всякие справки, кланяться и просить. Видно, чтобы я не отлынивал, бабка меня здорово заинтересовала: если, сказала, выхлопочешь пенсию — до шестнадцати лет вся на тебя пойдет. А было мне тогда тринадцать неполных. Одноклассники мои ходили уже в пиджаках и ботинках, а я все еще носил школьную гимнастерку под ремнем, сапоги и фуфайку, сшитую бабкой на вырост примерно лет до двадцати. В Торбе бы все это сошло, но Зырянка в сравнении с Торбой считалась городом.
— Будет пенсия — скопим и закажем костюм, — обещала баба Оля, — будешь форсить ходить, сроду никто не подумает, что сирота.
Впрочем, особенно заинтересовывать меня не было нужды. Я и так бы пошел хлопотать, поскольку мой прежний урок казался беспросветным и тяжелым. Вместе с Толькой мы таскали воду, кололи дрова, убирали снег, чистили стайку, топили избу и баню, ходили продавать бруснику возле магазина и покупать обрат на маслобойне. Теперь все перекладывалось на Тольку и двойняшек Кольку с Тимкой. Новый урок — это же не ведра скоромыслом и не санки с назьмом. Пришел из школы, бросил портфель и подался по начальству. Даже школьную форму переодевать не надо.
И я отправился хлопотать. Первым в списке начальства значился «зав. райсобесом». Слово «райсобес» я еще слышал от деда Семена Тимофеевича и догадывался, что заведение это шибко доброе и заботливое. Не зря оно начиналось со слова «рай». Бабка обещала его тем, кто ее слушался, и грозила адом, если мы не подчинялись. Правда, меня смущало окончание — «бес». Как это, рай может быть в одном месте с бесом? Однако впереди того и другого стояло слово «зав», и я понял, что зав — это начальник и над раем и над бесом.
Я пришел в двухэтажный деревянный дом, где помещался райсобес, разыскал нужную дверь и очутился в большой комнате со столами и тетками. Все сидели, что-то писали, щелкали счетами и меня заметили не сразу. Я стоял, прислонившись к косяку, и выбирал среди теток зава. Все они походили друг на друга, и я боялся промахнуться и угодить на беса.
— Что тебе, мальчик? — вдруг спросила тетка в очках с мелкими кудряшками, как у тети Шуры.
Остальные даже голов не подняли.
— Я к заву пришел, — сказал я, — за пенсией.
— Миленький, так тебе же еще рано на пенсию! — засмеялась тетка в очках, и весь райсобес поглядел на меня с удивлением. — Ты еще не вырос.
— Я за материной пенсией… — пробормотал я и растерялся.
Однако все тетки перестали улыбаться, а одна, что сидела с краю, догадливо спросила:
— Ты Трошкин, что ли? Ну этого… как его…
— Трошкин, — подтвердил я. — Мы с Алейки приехали.
Теперь уже на меня глядели с интересом, казалось, сейчас все вскочат и станут ощупывать, вертеть в руках и заглядывать внутрь.
— Ох ты, миленький мой! — пропела тетка в очках. — Иди-ка сюда поближе… Ах ты, горе-то какое… Иди ко мне.
Я подошел к ее столу и снял шапку. Тетка немножко походила на учительницу Ирину Леонидовну Днепровскую, только была постарше и толще. Но голову также держала чуть набок и смотрела грустно. Я давно заметил: добрые люди всегда смотрят грустно.
— За пенсией, говоришь, пришел? — переспросила она. — Родненький ты мой… Мать-то у тебя работала ли?
— Два года, — сказал я, — да еще пятеро…
— Два года… — ворчливо перебила меня крайняя тетка. — Всю жизнь ломила, да за такую работу пенсию не полагается.
— При ребенке-то не надо, — мягко остановила ее тетка в очках.
— Что — не надо? Что не надо? Пускай знает! — огрызнулась та.
— Два года, значит, — проговорила тетка в очках.
— Ага, и еще пять лет за ребятишек, — сказал я. — Всего будет семь. Если по рублю на год положить, и то семь рублей.
— Совсем совести нету, — опять проворчала крайняя тетка, — детей присылают…
Я эту тетку уже ненавидел: видно сразу, из бесов тетка.
— Так тебе, миленький, в пищекомбинат надо идти, — посоветовала тетка в очках. — Иди к Канаеву. Я тебе напишу, что нужно взять у Канаева. Ты возьмешь и тогда ко мне придешь.
— У самих — тыщи на книжках да в чулках попрятано, — все ворчала крайняя тетка, — за копейками ходят, пацана мытарят…
— Хватит тебе сплетни собирать! — оборвала ее добрая тетка. — Книжки, чулки… Не наше дело. Если пенсия полагается — дадим…
Она написала длинный список того, что я должен взять у Канаева, и проводила до дверей. Едва я вышел из комнаты, за спиной раздался густой женский говор.
Канаева я помнил еще с Алейки. Он всегда приезжал с гостинцем — ящиком газировки, которую делали на пищекомбинате, и кругом-двумя сухой конской колбасы с чесноком. Часть колбасы и газировки тут же делилась между нами, остальное убиралось в ларь. Мы убегали за огороды, садились там в траву и пировали. Даже младшенький Пашка, задыхаясь от газа, выпивал бутылку целиком, после чего ревел от боли в животе. Он тогда еще не понимал, что газировку ни в коем случае нельзя пить залпом: обязательно начнет пучить. Мы представили, что у нас гулянка, пили воду маленькими глоточками, разговаривали и пели песни. «Гулянка» заканчивалась вместе с газировкой, мы по очереди тащили на горбу орущего Пашку, громко отрыгивая жгуче-сладкий водяной газ.
Из райсобеса я прямым ходом пошел на другой конец Зырянки — в пищекомбинат. Рабочий день там заканчивался, контора пустовала, однако директора Канаева я нашел. Тот долго не мог узнать меня, а когда узнал, да еще узнал, зачем я пришел, вдруг отчего-то запечалился.
— Справки за семь лет я дать не могу, — сказал он, — она всего два года у нас числилась… Ты приди завтра, я с начальством посоветуюсь.
Дома бабка самым подробным образом допросила меня — кто что спрашивал, говорил и как глядел, после чего убежденно заявила: никуда Канаев не денется и справку за семь лет даст. Если люди говорят, за детей стаж полагается, — значит, полагается.