услышишь. Се будет наш товарищ. А ежели он вор и проходимец, тем паче, иноземный поп, чрез год иль два молва пойдет, хоть уши затыкай, – испил воды и помолчал. – Ты вот что мне скажи… Почто Тишайший отпустил тебя? И вольным будучи, зачем ты в Пустозерск вернулся?
– Ох, отче Епифаний, сие беда! Сгубить замыслил! Покуда в яме я – царю опасен; на воле же – глаза всяк колет, мол, сговорился с государем, отрекся от судьбы и от раскола! Не отрекался я!
– Да верю, брат… Хитро, хитро придумано. Да мыслю я, сгубить замыслил не тебя – суть, весь раскол. Пока нас в срубах жег, пока в воде топил, мы крепость не теряли. Народ, позревший на сие, неправду видел, укреплялся и следовал за нами, в огонь и в воду. А ныне на Руси кто добровольно на костер взойдет, егда сам Аввакум на воле?
– И по сему я в Пустозерске.
– Ну, государь Тишайший! Какие сети сплел, ловушек сколь поставил! Куда бы ни ступил, повсюду волчьи ямы… Откуда хитростей набрался?
– А немцы научили! Их при дворе полно…
Молитвенник и схимник-душевидец, великий прозорливец, чьих слов страшились царь и иерархи, вдруг замолчал, ибо растерян был. Пожалуй, час сидел безмолвным, и чудилось, заснул иль вновь утратил речь, однако глубоко вздохнул и вопросил с тоской:
– Что станем делать, брат?
– За сим я и пришел. Коль надобно, в Москву уйду, чтоб Истину сыскать. А то юродивым прикинусь, чтобы срамить царя и вдохновлять народ. Коль пострадать за веру – до смерти пострадаю, вкупе с тобой. Как скажешь, отче, так и будет.
Но старец будто бы не внял.
– Ты сон царю поведал?
– Какой? – распоп насторожился, поскольку вспомнил, как возлежал на ложе со вдовой.
– Видение мне было? Коль царь возьмет жену…
– Поведал!
– И что же он сказал?
Он лишь вздохнул протяжно.
– Отверг и посмеялся. Мол, жажду, чтоб сын антихристова семя пошел дальше меня.
– Не вразумел, Тишайший… Ну, что же, Аввакум, молиться будем, дабы сон не сбылся.
– Что с Русью станет, отче? Душа горит! А лучше в тело!.. Царь не поверил, но я-то зрю: коль веру раскололи – расколют и Россию. Весь путь обратный думал… Господь карает нас? А может, дьявол?.. О, Господи, прости… Сам говорю народу, карает за измену, отступников казнит, христопродавцев и никониан. Но ведь, послушай, старче, и до раскола были сии страсти! То татарва, то шведы и поляки. И сами меж собой!.. В тыща шесть сот шести десят шестым году от рождества Христова антихриста мы ждали. Де, мол, лета сровнялись с числом зверя… А ежели антихрист давно на Русь пришел?
– Ты верно мыслишь, Аввакум, – с тоскою молвил Епифаний. – Я тако ж думаю. Да токмо все молчал, чтоб не смущать тебя… Пришел Князь Тьмы и панствует доныне. Отсюда все – попы-отступники, изменники-цари, народ без веры в Бога. Пришел антихрист… Но разум мой, душа противятся сему и вопрошают: почто Господь-то допустил? Свой дом ему отдал, святую Русь, рабов своих, любимых чад. Сколь храмов каменных под небо вознеслось, а сколь монастырей! В единый миг в колокола ударят – звенит земля из края в край, молитвенным покровом укроется Россия – не подступиться дьяволу! И чудилось, не смолкнет литургия! – духовник Епифаний склонился к уху и жарко зашептал: – Что сотворилось, брат? Ужель нас Бог оставил? Иль продал нас, поелику рабы?.. Ох, нынешнее время! Мы рещем – вера, суть благочестье древлее! Да еже в верили, случился бы раскол? Нет, брат Аввакуме, ни царь, ни пес его, суть, Никон, ни Лигарид-табашник не раскололи в нас! И я спросить хочу, была ли крепость веры? Увы, увы мне, Аввакум! Вот дьявол и пришел… Что ныне нам творить? Коль небеса не слышат и правит сатана, кому молиться?.. Ох, Господи, прости! Я в ереси погряз, аки лошак в трясине. И сила еще есть, и мощь духовная, но самому не выйти, коли увяз по брюхо. А ты изрек – святой…. Да грешный, непотребный я! Весь в кале, словно шелудивый пес!.. И от сего страдаю поболе, чем от сруба. И не с кем говорить, хоть Лазарь вот он, и душа живая… Егда прослышал, царь отпустил тебя, стал ждать из часа в час. Я притомился от страданий, брат, сомнения закрались…
Распоп неспешно рубаху распустил, достал нательный образок и приложился – у узников иконы отобрали.
– Да видит Бог! Я повторить могу все, что изрек – ты суть святой. Тебе способно мыслить и истину искать. Сие не всякий может! Ты свят, блаженный старец! Ты чудеса творишь. Язык отрос, во мраке видеть стал! Не мне тебя учить, но святость, Епифаний, обязывает к подвигу. Кто в трудный час сбирал народ и рати поднимал? Князья-бояре? Нет!.. Снискал бы славу себе Дмитрий, прозванием Донской, коль не было бы рядом святого инока? Не князь воитель стал, а преподобный Сергий! К оружью нужен дух, расколу же – святые, иначе грош цена страданиям и мукам.
– Да где же их сыскать? – кручина старцем овладела. – Исайю на Москве сожгли, и Авраамия и прочих, веры православной, поборников. Остался Лазарь, да ведь глухой, немой – болван болваном…
– А праведники есть! – заспорил Аввакум. – Их множество, не предавших раскол. Да знают ли о сем? Не зря царь прячет нас от глаз людских, по ямам держит и по срубам! Народ все зрит, однако же молчит, поелику безбожен. Ты, старче, прав, нет веры в нем или едва жива. Однако же при сем душа народная чиста и жаждет святости! Я книги зрел, четьи минеи и иные, зовутся апокриф, где есть сказания о жизни святых отцов и праведных страдальцев за веру христианскую. Печати новой, однако ветхие, зачитаны до дыр – не те, где поученья разные, библейские легенды, Великое Зерцало иль даже Златоуст! Позришь на них – а открывал ли кто? Ну, может быть, священник… Народу ближе то, что рядом происходит, он жаждет сказа, повести иль жития о жизни праведной, чтоб взять в пример.
– О нас никто не сложит ни жития, ни сказа. В сем срубе мы помрем, и наша слава…
– Прости мя, духовник, но речь твоя, суть грех уныния. Не станем унывать! Аз, грешный, знаю, как отплатить царю за то, что отпустил. Ране я грамотки писал к единоверцам, а ныне стану жития писать. Да и пускай народ от нас научится и крепости и вере, познавши путь страданий. Благослови на труд сей, отче Епифаний!
20.
Народ у Лобного не шевелился, едва дышал, таращась с трепетом и страхом. Пожалуй, токмо здесь, пред ликом чужой смерти, крикливая московская толпа вдруг онемела, сошлась плечами, будто на краю могилы. И по одежке не признаешь, кто да кто, поскольку был обычай – на казнь не наряжаться и одеваться простолюдно, рядиться, как на святки. Да Боже упаси, не в крашенину: мол, де, чтоб смерть не привлекать. Не то узрит в толпе и приберет потом. Бывало, что и царь, переодевшись в рубище, ходил смотреть на казни. А посему у плахи все смешались, вдруг ощутив родство.
Будто сквозь камни или лес густой, боярыня пробилась к середине и дале не смогла, со всех сторон зажали и при сем взирали с любопытством: среди толпы безликой одна была в цветном!
– Ради Христа, пустите ближе, – просила слабым голоском. – Мне след туда…
Народ округ не шелохнулся, взирая пред собой, и лишь старик высокий обернулся и место уступил.
– Ну, встань попереди, я отовсюду зрю.
И Лобное открылось – всего-то в трех саженях, но шагу не ступить. Стрельцы округ помоста бердышами держали нищету, убогих, чтоб не напирали, а наверху, у плахи, суть, у сосновой чурки в два обхвата, в переднике из кожи и с топором в руках, стоял палач и на толпу взирал, не спрятавши лица. Она же обмерла, узревши на помосте бездыханное тело! А голова за плахою лежала!.. И кровь стекала наземь…
– Ох, не поспела я…
– Да не кручинься же, сестра, – тихонько вымолвил старик. – В сей час ведут еще, позришь.
– Кого казнили? – вдруг шепот за спиною.